- Предатель! Предатель! – бормотали ночные птицы, гнездящиеся в скалах.
- Преда-а-атель! – мяукали кошки.
Дерево услужливо протягивало мне свои сучья – «повесься на мне!» Проезжающие машины, продмигивая фарами, приглашали к себе под колеса.
Я буквально юркнул в свой караван. Телевизор продолжал орать – ведь когда я несколько минут назад вышел из-за того, что мне стало плохо и показалось, что на свежем воздухе станет лучше, я забыл его выключить.
На экране вновь вспыхнуло лицо моего брата. Что за идиотская привычка у телевизионщиков повторять одно и то же – если это, конечно, пахнет жареным - десятки раз.
Я взялся за пульт и вдруг услышал сзади голос: «Не выключай!» Я обернулся. У раскрытой двери уже внутри моего каравана стояла девочка лет десяти – как впоследствии я узнал по допросах – одиннадцати. Под длинным платьем угадывались тонкие ноги, кожа лица поражала несвойственной для израильтянок белизной, разбавленной созвездиями родинок и веснушек.
- Не выключай! Кто это? – спросила она.
Я узнал ее. Это была дочка рава Иосефа Гольдберга.
- Что тебе нужно? – спросил я, не сильно заботясь о вежливости.
- Папа и мама приглашают вас завтра на шабат на все три трапезы, - и прежде, чем я успел сказать «спасибо», вновь спросила, тыча пальцем в обосновавшееся на экране лица Аниса.
- Кто это?
- Террорист, - ответил я, отвернувшись к ночному окну.
- Который в Иерусалиме?
Я вдруг сообразил, что у них дома, как и у многих других религиозных, нет телевизора.
Она слушала, что он говорит, смотрела во все глаза, и лучи, бегущие от экрана, стекаясь в ручьи, проникали ей в зрачки, а она их впитывала, аккумулируя ненависть. С какой ненавистью она смотрела на моего несчастного брата, с каким омерзением слушала слова вынужденного извинения, которое пришлось выдавить раису.
В мозгу зазвучали слова Корана: «Борись с неверными и лицемерами и будь жесток к ним. Их убежище – геенна!»
Я смотрел на нее и чувствовал – вот он враг! Враг тем более опасный, что защищен своей беззащитностью. Маленькая девочка, которая все, что видит и слышит, перерабатывает в ненависть к моему народу, юная поселеночка – будущий ходячий инкубатор захватчиков, реальная противница в «войне маток», которую мы давно бы выиграли, если бы не такая вот
религиозная мразь*. А до тех пор она, как и наши арабские девушки, не разменивается и хранит свою девственность, словно знамя в этой войне.
Последняя мысль о девственности в качестве знамени, мысль, кстати, крайне нелогичная, родившаяся у меня не в голове, а где-то в паху, спасла паршивке жизнь. Вместо того, чтобы схватить ее за горло и через несколько мгновений отшвырнуть в сторону дряблый мешок с костями, я, ощущая бешеное желание и последней полумыслью судорожно оправдываясь, что если и не растерзаю эту тварь, то по крайней мере растопчу ее вонючую «святыню», а то и подпорчу в будущем карьеру достопочтенной многодетной еврейской мамаши из приличной семьи, прыгнул на девку, зажал ей рот и повалил на пыльный диван.
________________________________________________________
* * *
Крестики, крестики, крестики... Они бегут вдоль стены стены – не христианские, а косые – как римская ”десять” или латинская ”Х”. Все стены в этих крестиках – не различишь, где кто
их ставил. Я тоже продолжаю эту традицию, заполняя ими пространство над моей кроватью. День – крестик. День – крестик. Нет, я не считаю дни до выхода на свободу – и не потому, что мне хорошо в тюрьме – хорошо здесь не может быть. Просто для меня нет свободы. Мне некуда идти. Один мир выдавил меня в другой, а тот – в тюрьму. И я ставлю крестики лишь для того, чтобы не прервалась традиция. Вот и получается, что некий вечный заключенный ставит, ставит крестики, считая дни до выхода, но он никогда не выходит, он просто меняет облик, имя, память, но остается все тем же вечным заключенным. Нечто, прямо противоположное тому, как в детской игре в войну в ответ на «Падай, ты убит», мальчишка послушно падает, а потом вскакивает, отряхивается и кричит :
- А теперь я уже другой!
* * *
- Признаться, мы все растерялись, узнав о твоем подвиге. Нет, мы, конечно, надеялись, что, увидев Аниса по телевизору, ты как-то отреагируешь. Считали, что ты покончишь с собой – этим ты очень обязал бы нас, поскольку приговор тебе был уже вынесен. Ты ожидал от меня другого? Напрасно. В Коране сказано, что сам Ибрагим, ханиф, тот, в честь которого ты назван, когда понял, что его отец – враг Аллаха, отказался от него. А ведь про Ибрагима говорится, что он был сострадателен, кроток! Чего уж от меня ожидать, скромного ученика? Дальше ведь, сказано: «О вы, которые уверовали! Сражайтесь с теми из неверных, которые близки к вам. И пусть они найдут в вас суровость». Так-то, братишка. Но, хотя приговор мы вынесли, приведение его в исполнение было... как бы это сказать? – затруднено. Где и как тебя подстеречь? Тогда, до создания Автономии, у нас еще не было столько сил и возможностей, сколько сейчас. Выдвигалось также предположение, что ты убьешь какого-нибудь еврея и тем самым смоешь свой позор. Или – перебежишь к нам – тогда бы мы тебя простили. Но то что ты отколол – как это понимать? Форма борьбы? Сопротивления? Или простая выходка изголодавшегося самца?
Когда-то, когда Мазуз сидел за убийство, я не приходил к нему на свидания. Теперь он пришел ко мне. Я не видел его с той стороны разделяющей нас железной сетки – теперь вижу с этой.
* По оценкам специалистов, арабское население Израиля (внутри «зеленой черты») может со временем превысит по численности еврейское, благодаря падению уровня рождаемости у светских слоев еврейского населения. Отказ от пользования контрацептивами, арабские женцины – гражданки Израиля называют «Наш вклад в интифаду».
Впрочем, он тоже не торопился – отец меня навещал, сестры навещали, а Мазуз пришел только теперь, через полтора года. Но именно за это я ему благодарен. Хорошо, что на время
они меня оставили в покое. Как приятно было хоть какое-то время прожить ни евреем, ни арабом, вернее, и евреем и арабом одновременно. И те и другие с одной стороны применяли ко мне презумпцию о невиновности, с другой – относились настороженно и не слишком тянули к себе. В результате со всеми заключенными отношения сложились более менее ровные, что обеспечило мне почти человеческое существование в девятом круге ада, именуемом тюрьмой «Шарон».
И вот Мазуз здесь.
- Ты понимаешь, Ибрагим, похоже, пора решать, с кем ты. С теми, кто борется за освобождение страны от ублюдков, присвоивших себе титул потомков праотца нашего Ибрагима, но на самом деле не имеющих ничего общего ни с этим праотцем, ни с его истинными потомками? Или ты заодно с этими ублюдками? В этой борьбе нет правых или неправых. Они лгут, и мы лжем. Они говорят: «У арабов есть двадцать две страны! Оставьте нам одну маленькую!» Верно. Есть двадцать две страны. Но ни в одной нас не хотят. Вот уже больше полувека нас в этих странах унижают, держат в лагерях для беженцев, морят голодом. И просвета не видно. Когда мы говорим: «Пусть возвращаются в страны исхода», это тоже ложь. Нет, сейчас-то их, может, и примут, но пройдет время, и неизбежно повторится то, что повторялось из века в век – сначала роскошная жизнь в Испании, потом изгнание, сначала равенство в Европе, потом Гитлер. А что ты хочешь? Мы их терпеть не можем, почему же их обязаны терпеть немцы или русские? В святых книгах сказано – когда придут последние времена, когда явится Махди*, начнется охота за евреями, и и каждое дерево, каждый камень будут кричать правоверным: «За мной прячется еврей!» А с кем ты, Ибрагим? С Махди, с Аллахом? Или с ними? А может быть, как прежде – с самим собой?
Он замолчал в ожидании ответа. Я тоже долго молчал, а затем, как еврей, ответил вопросом на вопрос:
- Мазуз, зачем ты убил маму?
* * *
Ах, знал бы Мазуз, какую струну он во мне задел! Не раз и не два я потом вспоминал этот разговор. Не знаю, почему, но за годы тюрьмы я очень укрепился в вере, я стал глубоко религиозным мусульманином.
Когда я учился в школе, не помогали ни крики, ни плетка – Данте был интереснее. А тут, на койке, плавая июльской ночью в собственном поту, я глядел в заляпанное позапрошлогодним грязевым дождем окошко, слушал, как мое дыхание сыростью оседает на облупленной краске, на обшарпанной штукатурке, на обнажившихся камнях кладки, чтобы росою стечь на цементный пол, и не мог дождаться, когда солнце зашевелит золотыми щупальцами лучей, и я смогу пасть на колени, прикоснуться лбом к этому шершавому полу и прошептать:
“...Хвала Аллаху, повелителю миров,
Милостивому, милосердному
Царю в день Суда!
Тебе мы поклоняемся и Тебя просим помочь!
Веди нас по дороге прямой,
По дороге тех, кого Ты облагодетельствовал,
Не тех, что находятся под гнетом и не заблудших”
*мессия
Вспоминая месяцы, проведенные с евреями, я повторял святые слова: «...Они говорят: «Будьте иудеями или христианами – найдете прямой путь». Скажи: «Нет». Это народ,
который уже прошел. Ему – то, что он приобрел, а вам – то, что вы приобрели. И вас не спросят, что делали они».
Никогда никакое питьё, никакие яства не доставляли мне такого наслаждения, как дешевые тюремные сигареты, которыми я, подозвав охранника, чтобы он сквозь отверстие в двери передал мне огонь, глушил голод в дни поста в Рамадан.
И все-таки – кто сказал, что именно мой брат Анис, именно этот мальчишка, отправивший на тот свет себя и десяток неверных, и есть шахид, свидетель Аллаха?
Ах, Мазуз, Мазуз! Смутил ты мою душу. Ведь это обо мне сказано: «Предписано вам сражение, но оно вам ненавистно».
А потом мы опять встретились с тобой, дорогой братец. Правда, на этот раз – в одном и том же качестве. В-общем, даже удивительно, что ты, боец и активист новой интифады, столько времени провел на свободе. Но теперь всё позади, и мы с тобой вновь по одну сторону как проволочной сетки, разделявшей нас во время свиданий, так и колючей
проволоки, бегущей поверх тюремных стен, по периметру которых так красиво по ночам сияют большие белые фонари и прожектора.
* * *
Прогулка заключенных. Сразу перед глазами встает вангоговский круг полосатых тел и бритых голов. Мы не полосатые, мы синие. Красивые комбинезоны, хоть на улицу в таких выходи. На груди табличка с названием тюрьмы. Бритых голов тоже не увидишь – сплошные косички, патлы до плеч и буйные шевелюры а-ля Анджела Девис. Нет, я ошибся. Бритые есть, хотя мало. Но это не результат насилия над растительностью несчастных арестантов, а просто дань моде. Про нас с Мазузом никак нельзя сказать, что мы прогуливаемся. Мы носимся почти спортивным шагом туда-сюда по крохотному квадратному дворику, со всех сторон огражденному бетонными стенами. Дворик – крытый. Вместо потолка - железная сетка. По стенам бродят вооруженные охранники. В-общем, картинка из серии «Встреча с родными».
* * *
- Хватит, - сказал Мазуз. – Мы терпели долго. Но война идет, люди гибнут, и нам некогда ждать пока ты созреешь. Решай. Если готов нам помогать, надавим на нужные рычаги. Срежут тебе срок за примерное поведение. Оно ведь у тебя действительно примерное. Ты и в школе тихоней был, и здесь, в тюрьме – пай-мальчик. Откажешься – извини. Будем считать, что твое выступление было не актом мести, а взрывом похоти. И тогда... тогда ты для нас останешься тем, кем стал по возвращении из Парижа – отступником. Знаешь, что такое ридда*? Знаешь, что за нее полагается? Вот то-то! В мирное время мы бы, может, и плюнули, а сейчас... Слишком много наших гибнет, чтобы можно было позволить предателю жить да поживать. Аллах акбар!
* * *
Аллах акбар! Я приоткрыл дверцу «форда мондео», подаренного мне «Cоюзом Мученников Палестины» ( идиоты из ШАБАКа! Я настолько не светился в тюрьме, что потом вы даже на удосужились проверить, откуда у простого сторожа – ведь врачом после отсидки меня никуда
*Вероотступничество
не брали – «форд мондео») и он нырнул в машину. Симпатичный парнишка. Скромная прическа, не то, что у этих уродов из израильских городов. Умненькие глаза, прямой нос, хотя и широкий, тонкие губы. Уши слегка оттопырены. Завтра эта фотография появится в газетах и на пропагандистских постерах. Завтра узнаю, какого цвета у него были глаза. Сейчас в сумерках не видно. Интересно, сколько ему лет? На вид не больше семнадцати. Когда я, выйдя из тюрьмы, побывал дома, в бывшей моей комнате над моей кроватью, покрытой все тем же розовым в зеленую клетку байковым одеялом, которым я укрывался в детстве, на месте портрета Гевары висел постер, на котором Анис – фотография, разумеется – был изображен на фоне Купола Скалы*. Интересно, на фоне чего появится фотография этого юноши? Окончательно стемнело. По бокам шоссе началась вакханалия рекламы. Из Ган-Шмуэля и в Ган-Шмуэль валила толпа, пестрая, как эта реклама. Шли девушки, чья одежда сверху заканчивалась прикрытием сосков, а затем вновь начиналась прикрытием паха. Открытой оказывалась та самая часть тела, на которую наши ребята прикрепляли пакеты со смертью. На некоторых были футболки с надписями на английском. Прочесть я их издалека не мог, но, не впервые очутившись среди толпы израильтян, не
сомневался, что что это нечто призывное вроде “Kiss me!”**,“You can’t be the first but you can be the next!”***, “I am a virgin”****, и при этом сбоку - “It’s an old T-shirt”*****, а то и просто “I love sex”******. Мне не было жалко этих девушек. Как сказано в Коране: «Отвратитесь от них, ведь они – мерзость».
Шли парни. Их волосы были свиты в какие-то уродливые шипы или оквадрачены. В ушах, носах, бровях сверкали кольца. Глаза были пусты. Сейчас это стадо не опасно, но завтра они наденут военную форму, станут частью той силы, которая била нас во всех войнах кроме ливанской и, если бы не трусость и слабость их политиков, была бы непобедимой. Зачем нам этого ждать? Шли женщины, дети. Какая-то красотка в полупрозрачных брючках, под которыми темнел треугольник трусиков и полупрозрачной блузке, под которой бабочкой темнел бюстгальтер, катила коляску. Какая-то, насколько мне позволяло увидеть ночное освещение, черноволосая и, наверное, черноглазая девчушка лет пяти помахала мне ручкой. Обе они направлялись в Ган-Шмуэль. Туда же через секунду должен был направиться мой пассажир.
У меня внезапно возникло желание, прежде, чем он успеет выскочит, резко отрулить от тротуара и, ничего не отвечая на недоуменные восклицания молодого шахида, пока он не успел выйти, дать газу, чтобы тем самым спасти и их жизни и, кстати, его собственную. Но тут перед глазами встала картина, виденная мною месяц назад в арабской деревне – развалины дома, взорванного евреями в отместку за подвиг одного из его юных обитателей, такой же подвиг, который будет совершен через минуту. Раскрошенные стены, вывороченные плиты, всюду куски арматуры, щебенка, и посреди – островки не тронутого взрывом плиточного пола. И отец героя, только что закончивший неделю траура – лысый, небритый, с широкими черными усами и горькими глазами. И цветы, цветы, цветы. Десятки, сотни людей несут ему эти цветы и поздравляют его, а он бормочет:
- Мой сын погиб мучеником, благодарение Аллаху. Я счастлив.
При этом по щекам его, стекая в глубокие морщины, сочатся слезы, отнюдь не слезы счастья. Надо всем этим белое от жары, белое, как этот плиточный пол, наше палестинское
*Златокупольная мечеть на Храмовой горе. Часто путают с мечетью Омара.
**(англ.) поцелуй меня.
***Ты не будешь первым, но ты можешь стать следующим.(англ.)
****Я девственница.(англ.)
*****Это старая футболка.(англ.)
****** Я люблю секс.(англ.)
небо. И – следующий кадр – может, он-то все и решил, поставив точку в стольких судьбах, кадр, виденный мною у блокпоста в в тот самый день, когда я ездил домой. Арабского
парнишку с длинными, непривычно длинными для наших причесок каштановыми волосами, стоящего по стойке «смирно», хлещет по щекам еврейский вояка, которому он чем-то не угодил.
Я увидел все это настолько отчетливо, что на мгновение забыл, где я, кто со мной и что сейчас произойдет. Вывел меня из каталепсии звук хлопнувшей двери. Я открыл глаза – оказывается, они были закрыты. У входа в ближайший магазин – магазин игрушек - охранник с сигаретой в зубах высасывал огонь из зажигалки. Туда направлялся мой пассажир. Его вприпрыжку обогнала девочка которая минуту назад махала мне рукой. Она тоже хотела посмотреть игрушки. Навстречу ей из стеклянных дверей выходил какой-то господин в черном костюме и черной шляпе. Я отъехал от тротуара и нажал на газ. Через несколько секунд за спиной рвануло.
Вернувшись домой (сегодня была не моя очередь дежурить, не моя смена), я принял три таблетки снотворного и рухнул на кровать. Впервые за несколько лет я перед сном не стал читать молитву. Не мог.
* * *
Семь ноль-ноль. В нижнем левом углу экрана циферблатик со стрелками. Новости. На экране сменяют друг друга фотографии погибших во вчерашнем терракте.
Охранник Владимир Старов, двадцать шесть лет, Пардес-Хана-Каркур. Предотвратил проникновение террориста внутрь магазина. Спас десятки жизней, но сам при этом погиб. Не докурил, значит, сигаретки.
Яэль Нисан, шесть лет, Биньямина. Нет, не черные были у этой девочки глаза. Черные были волосы, а глаза – темно-синие.
А вот и человек в черной шляпе. Потолок качнулся и встал вертикально. Стоявшая на шкафу ваза, не сдвинувшись с места, зазвенела, как колокол.
Раввин Биньямин Мейер, пятьдесят три года, бывший житель Иерусалима, последние шесть лет проживал в Гиват-Давид, крошечном поселении в трех шагах от Кирьят-Арбы.
Ну, вот я и нашел тебя, отец.
Мне вдруг вспомнилось, что перед тем, как вылезти из машины, мой пассажир (кто он такой, я тоже теперь знал – Хасан Сарасра, шестнадцать лет, деревня Акраба близ Мадины) шепнул мне «Маассаламе» - «До свидания». Не «прощай», а именно «до свидания». Может быть, до скорого свидания? Может быть, еще немного, и я увижу вас всех вместе – и тебя, Анис Шихаби, и тебя, Хасан Сарасра, и вас, мар Биньомин Мейер? Тогда и выяснится, кто из вас был прав, а до тех пор ждите меня, все трое. Жди меня и ты, мама. Кому отмерено сто, кому – семьдесят, а кому и двадцать девять. После всего, что произошло, после всего, что я наделал, мне очень хочется оказаться среди вас и чем скорее, тем лучше. Но здесь, на земле, я пока что буду продолжать идти по тому пути, на который уже встал. Потому, что есть хотя бы один из тысячи странный, страшный шанс, что этот путь верен. Не могут же десятки тысяч моих единоверцев ошибаться. А еще потому, что другого пути у меня уже нет.
* * *
- Чудесно, дорогой мой, мы вами довольны. Вы привезли кого надо куда надо, и все прошло без сучка-без задоринки. И все-таки, это только начало. Кстати, вы в наших лагерях проходили подготовку? Получите теперь маленький компактный «эм-шестнадцать». На случай возможных осложнений.
Он был обаятелен. Веселое добродушное лицо, залысинки, несмотря на молодость, очки с тонкими дужками и аккуратная бородка.
Стены комнаты были грязно-белые, увешанные фотоснимками голых девиц. Неплохая идея – использовать в качестве явочной квартиры массажный кабинет, и конкретно - комнатку туристки из России, услугами которой мы заодно по очереди воспользовались. Получив двойную плату – и за труды, и за молчание – она осталась довольна. Правда, всегда была вероятность, что в комнату ворвется полиция. Ну и что? Они ведь здесь ищут другое, мы не по их части. Полиция – не ШАБАК. А правая рука у евреев никогда не знает, что делает левая. Что же касается Мадины или Рамаллы, то там появляться мне теперь не стоило.
- У нас ведь почти нет людей, у которых в удостоверении была бы магическая, сжигающая все подозрения запись «иегуди»*, - продолжал мой собеседник («зовите меня «Халед»). - И пора вас использовать, как говорится, по специальности. Против главного нашего врага – поселенцев.
- Правда? – иронически спросил я. – А я-то думал, что все евреи наши враги в равной степени.
- Ну, во-первых, не все, а только те, что живут в Палестине, - тут он улыбнулся какой-то совсем молодой, задорной улыбкой. – Остальные, даже если они отмечаются на сионистских демонстрациях где-нибудь в Нью-Йорке, но не слишком активно, в-общем-то наши друзья. Самим своим существованием они показывают здешним евреям и всему миру, что жить можно и там, не обязательно в Палестине. А во вторых, не можем же мы сразу изгнать евреев и из Эль-Халиля и из Тель-Авива. Наоборот, на первом этапе жителей Тель-Авива можно сделать в известной степени своими союзниками. Надо только после каждого взрыва внедрять в их сознание мысль, что убивают их из-за поселенцев, что, как только сионисты уйдут с Западного берега и Газы, всюду воцарятся мир да любовь. А вот поселенцев надо истреблять, терроризировать и вытеснять всеми силами. Освободим Эль-Халиль и Аль-Кудс, и только затем настанет очередь Тель-Авива и Хайфы.
- То есть вы хотите сказать, что поселенцы – наши враги номер один, но главные враги живут здесь, в Тель-Авиве?
- Именно. Поселенцев четыреста тысяч, а этих – миллионы. Выходит, что главная борьба еще впереди.
- Ну хорошо, а какое отношение все это имеет ко мне?
- Самое прямое. Мы хотим внедрить вас в поселение.
- Меня?!
- Да. Ведь вы немного знакомы и с синагогами и с ешивами и с поселенческой жизнью. Так что не попадете впросак и, главное, не будете выделяться, бросаться в глаза.
- Куда вы хотите меня направить?
- В одно из поселений недалеко от Мадины, в родные места.
- А если меня кто-нибудь узнает? Ведь поселенцы и с севера и с юга Палестины очень активно общаются друг с другом. У нас в Кирьят-Арбе бывали гости как из Карней-Шомрон, так и из...
- Ну, узнают, так узнают. Вы не будете скрывать ни своего имени, ни своей фамилии. А что касается вашего прошлого... Да, было, но вы раскаялись. Почему вы, собственно говоря, должны на каждом углу рассказывать о том, как сдирали трусики с девочки в Кирьят-Арбе? Тут нечем хвастаться. А значит, ничего удивительного, что вы это пытались скрыть. То, что у вас отец араб – тоже не тема для дискуссий. Логично, что распространяться об этом вы не стали. И опять же: узнают об этом – ничего страшного. По их странному закону национальность идет по матери, следовательно, для любого религиозного еврея вы брат и все
*(ивр.)еврей
такое. А в данном случае – заблудший, но вернувшийся брат.
- Понятно. Что я должен делать?
- Вначале просто внедриться. Затем начать понемногу кое о ком нас информировать.
- О ком?
- Имена вам пока ничего не скажут. Иегуда Рубинштейн и Йошуа Коэн. Постарайтесь сблизиться с ними и как можно больше узнать об их, так сказать, перемещениях в пространстве. На руках этих мерзавцев арабская кровь. Со временем мы их уничтожим. И второй объект – ешива тихонит «Шомрон». Подобные ешивы для малолеток считаются кузницами поселенческих кадров. А вот как папаши и мамаши недосчитаются парочки детишек, да как начнут забирать оттуда своих чад, посмотрим, что от такой вот кузницы останется. Только вот что: скажите, что вы работаете в Тель-Авиве врачом. Для солидности. Этого они проверять не станут.
Не знаю, как от ешивы, а от меня после этих слов точно ничего не осталось. Опять убивать и опять детей.
Ночью мне снилось, будто я еду в своей машине, а за окном бежит девчушка с черными волосами и ярко синими глазами. Я нажимаю на газ, но она почему-то не отстает. Смотрит на меня сквозь боковое стекло и ручкой все машет, машет, машет...
* * *
Да, здорово я подскользнулся в этой истории с Турджеманом. Но и меня поймите. Наступает вечер. Для меня – когда я остаюсь в их логове – самое время сбора информации. Захожу к одному, к другому. Что-то тут узнаю, что-то – там. В тот вечер я как раз зашел к Ури Кацу, одному дурачку, который живет здесь и работает в Совете поселений.
На вопрос «что нового?» Ури поведал мне, что сегодня с интервалом в полчаса Шалом Шнайдер и Рувен Штейнберг явились «с повинной» в Совет поселений и объявили, что Джамиля Хамада убил не Турджеман, а... в этом месте каждый из них, как Миколка из «Преступления и наказания» провозгласил: «Я убивец». Теперь все, кто в курсе, гадают – который из трех. А я вообще в полной прострации. Завтра мы должны ликвидировать Турджемана, и вдруг такой афронт. Представляете - сообщим, что правосудие свершилось, и убийцу ни в чем не повинного Джамиля постигло возмездие, а тут вдруг с заявлением в прессе вылезает Штейнберг или Шнайдер и воркует:
- Господа, вы чуть-чуть ошиблись. Хамада убил немножко я.
И мы становимся посмешищем и в глазах арабов и в глазах евреев, а главное - в глазах ребят из других организаций или формирований. Что делать? Отменить покушение на Турджемана? Так ведь на это у них весь расчет – этак нам вообще придется всю деятельность свернуть, пока наши пинкертоны не закончат тайное расследование. Перестрелять всех троих? Технически это возможно, хотя и не очень просто. Но если данную операцию объявлять возмездием – опять же конфуз: «Понимаете, мы точно знаем, что один из троих – убийца, но не знаем, кто именно, поэтому еще двоих убираем за компанию».
Короче, гениальную комбинацию разработали Штейнберг со Шнайдером. Интересно, кто за ними стоит? И какая у них информация? Наткнулись на наш сайт в интернете и решили выручить своего дружка? Ведь Штейнберг и Турджеман работают в одном и том же месте. А может, они не только хотят нас запутать, но и меня вывести на чистую воду?
«Это вряд ли, - подумал я. – Как они могут заподозрить, что у «Мучеников Палестины» есть свой человек в их поселении? Но все-таки проверить надо. А каким образом?»
Я позвонил Халеду и всё ему рассказал. Он принял следующее решение: ликвидацию Турджемана отменять не будем. Если до вечера положение не прояснится, «Cоюз Мучеников», хотя и возьмет на себя ответственность за терракт, но о том, что это месть за Хамада, пока ни слова. А я тем временем попытаюсь что-нибудь разузнать. Для этого мне нужно самому выйти на кого-то из них – все равно на кого. Начнем со Штейнберга. Единственная проблема – если они все же пытаются таким способом выявить нашего агента в поселении, то как бы мне не засветиться.
Минут сорок я сидел в своем дурацком караване и курил сигарету за сигаретой, размышляя, как поступить. Мне пришло в голову, что я напоминаю главаря «ОАС» из романа Фредерика Форсайта «День шакала». Там этот генерал, не помню, как зовут, сидит в своем кабинет, сгущая облака табачного дыма и обдумывает, как бы это организовать убийство де Голля в условиях, когда оасовская гвардия нашпигована агентами тайной полиции. Я решил, что, если Аллах посылает мне такую ассоциацию, то это неспроста, и пошел к книжной полке взять «День шакала» – вдруг через него мне Аллах ненароком подкинет какую-нибудь идею.
Я уже протянул руку за желто-зеленым «пейпербуком» на английском языке, как совсем рядом, в нескольких десятках метров от поселения началась пальба. Я вздрогнул и машинально повернулся к окну. Оттуда на меня смотрел желтый зрачок ракеты. Я, не отрывая от него глаз, снял с полки книжку и, взглянув на нее, обнаружил, что это не Форсайт, а стоявший рядом томик Агаты Кристи. Что ж, если полагаться на помощь Аллаха, то уж до конца. С этой мыслью я уселся обратно в кресло и наугад раскрыл книгу. Это были «Убийства по алфавиту», почти самый конец, то место, где Пуаро разоблачает преступника, который ради убийства из корыстных соображений, пытаясь запутать следствие, делает его одним из ряда убийств, якобы совершаемых неизвестным маньяком в алфавитном порядке. Мое внимание привлекла фраза: «Как можно спрятать иголку? Воткнуть ее в подушечку среди других иголок. Как можно спрятать убийство? Поместить его среди других убийств». Вот оно! Как явиться к Штейнбергу с распросами, не возбуждая его подозрений? Надо стать одним из многих, которые в этот день сунутся к нему обсуждать его подвиг. А как сделать, чтобы они сунулись? Обзвонить или обежать всех и рассказать? Не годится. «А откуда ты знаешь?» «От Илана». «А ты откуда знаешь?» «От Илана». Нет, нужно найти какого-нибудь сплетника и рассказать ему, чтобы он в свою очередь рассказал уже всем. А я пока побуду в тени. Ну да! Попробуй, найди сплетника в поселении, где уже фраза о том, что у Шимона или Рувена нога чешется, рассматривается, как «лашон а-ра», злословье... Погодите-погодите! Значит, Шимон и Рувен*? Рувен – так зовут Штейнберга, а вот Шимон... Есть! Шимон – вот, кто мне нужен! У этого язык без костей. Сообщить ему – и завтра все поселение будет звонить Штейнбергу. Так оно и вышло. Звонить-то звонили все, а пришел один я. Мне надо было видеть, как воспримет Штейнберг сообщение о том, что убили Турджемана. Поскольку я знал, на какое время назначено покушение, отсчитал еще минут двадцать и заявился. Увы! Штейнберг еще ничего не знал. А может, и не увы – так даже лучше – увижу первую реакцию. Вот сейчас зазвонит телефон... Телефон действительно зазвонил, но Штейнберг почему-то не стал подходить к нему, очевидно, не захотел покидать пост, а отправил меня. И вот тут-то я и совершил свою чудовищную ошибку: мне так нужно было, чтобы это был Турджеман, я так хотел, чтобы это был Турджеман, я так ждал, что это будет Турджеман и никто другой, что, даже не вслушавшись в имя...
* * *
Теперь с этим молдавским придурком. Счастливый случай: зашел в гастроном купить бутылочку колы и вдруг слышу – из кабинета Дамари несутся вопли. Подошел поближе.
*Шимон и Реувен – имена, используемые в Талмуде, когда приводятся примеры взаимоотношений между людьми (нечто вроде русских Тютькина и Пупкина, только серьезнее). Илан, очевидно, запомнил это со времени учебы в ешиве.
Послушал. Замечательно! Этот рабочий – не помню его имени – уезжает. Значит, в старых эшкубитах, которые влево от гастронома, теперь никто не живет. Можно спокойно, когда захочу, привезти в Ишув нашего человека, забросить его в эшкубит, где раньше жил молдаванин, и пусть ждет ночи, чтобы тихо выйти и прирезать Коэна. Но «когда захочу» не получилось. Не успел молдаванин выйти из магазина, как слышу – Дамари начал куда-то названивать, договариваться, чтобы назавтра (!) ему прислали нового рабочего. Получилось, что у меня в распоряжении всего одна ночь. Я быстро позвонил ребятам и помчался в ближайшую деревню. Туда мне подбросили какого-то типа, надев на него кипу и решив, что так он сойдет за еврея. Для солдат с блокпоста он, конечно, сошел, тем более, что меня они знали и считали жителем Ишува, так что в моего спутника не особо вглядывались. Однако, он со своим крупно-зернистым лицом мог бы вылезти из эшкубита лишь дождавшись ночи и пустых улиц. Да и нечего ему было бы раньше на этих улицах делать, учитывая задание, которое он получил. А самому мне надо было срочно смываться из Ишува, чтобы обеспечить себе алиби. Пусть сделает дело и выбирается назад в одиночку. Не так уж это сложно – следят, в основном, за тем, чтобы в поселение не вошел кто чужой, а не за тем, чтобы не вышел. Так что, пока не обнаружили труп Коэна, он мог сто раз уйти. Иными словами, все было отлично продумано. Ну кому могло прийти в голову, что этот румын возьмет и попрется обратно?!
* * *
Подходит к концу мое повествование. Подходит к концу и моя жизнь. Я знаю это. Я прожил ее всю. Двадцать девять лет. Немного. Но бензин кончился. По дорожке, избранной мною тогда, в тюрьме, я дошел до конца. Дальше пути нет. Так или иначе, я худо-бедно провел все порученные мне операции, включая последнюю, которую поручил сам себе. Если бы не вмешался Аллах... Но он вмешался. Значит, так тому и быть. Последнее, что мне очень хотелось бы сделать – это убить Штейнберга. Теперь понятно, что Хамада прикончил не Турджеман, это ничтожество, а либо Штейнберг, либо Шалом Шнайдер. Шнайдер уже мертв, а Штейнберга я должен убить. Доделать свое дело, а потом самому принять пули, которые всадят в меня спешащие по пятам солдаты. Впрочем, не буду лукавить. Дело не только в долге. Я действительно хочу убить Штейнберга. Мне понравилось убивать. Когда под моими пальцами дрожали губы Коэна, и я давил на них с такой силой, что чувствовал, как в эти губы впиваются его зубы, разрывая их, в это мгновение я ощутил сладость убийства; я уже побывал в раю. Не знаю, попаду ли в настоящий рай. Должен попасть – ведь я убивал неверных, пришедших в мой дом с оружием. Но мне ужасно хочется перед смертью еще раз побывать в том земном раю, который я сам себе создал с помощью Коэна.
На горах в тающем воздухе дрожат цепочки золотистых огоньков. Это ИХ поселения. В долинах и по склонам гор расплеснуты озера голубых огней. Это наши деревни и окраины Мадины. На небе неоновые звезды. Ни одна из них не мигнет, не проронит голубой слезы, когда меня не станет. Так же тупо будут смотреть на людей – смотреть, не видя. Не то луна. Она не скрывает от меня своей враждебности. Ее свет, в котором две краски ненавистного мне флага слились в одну, мощной кистью раскрашивает скалы и валуны. Вон поодаль, на гребне видны черные фигурки моих друзей, которые стоят, поднявши руки, точно идолы. Кретины, явись вы пораньше... Часть солдат осталась с ними, остальные начинают спускаться к нам в вади. Но они еще очень далеко.
А Штейнберг близко. Вон он идет по тропке, вглядываясь в темноту. Иди, иди сюда, дорогой! Твоя луна тебя обманула. Теперь ты передо мной, как на ладони, и я могу сделать с тобой что хочу. Ты ведь, дурачок, забыл, что помимо автомата, который я так картинно бросил на камни там, на оливковой террасе, у меня есть еще и нож – тот самый, которым я перерезал глотку твоему дружку. А ты что думал, у нас ножи одноразовые, как шприцы, чтобы СПИД не занести?
Я стою в глубине пещеры, где ни ты, ни солдаты в жизни бы меня не нашли, разве что пригнав собак, да кто будет этим заниматься? Но я не хочу прятаться, я хочу убить тебя.
Лунные лучи скользят по каменистой тропинке, я вижу, что она раздваивается. Левое ответвление ведет к скале, где расположена моя пещерка, правое – ближе к середине вади, метрах в четырех от меня. Сжимая в руке нож, я молю Аллаха, чтобы Рувен пошел по левой тропке. Он останавливается на перепутье, несколько секунд решает, как идти, а затем сворачивает налево. Есть!
Он идет, хромая – что, дружок, не нравятся наши пули? – и внимательно озирается по сторонам. Я напряженно жду, когда он пройдет мимо, и тогда я поступлю с ним так же, как с Коэном. Камни хрустят у него под ногами, хотя он и старается ступать бесшумно. На секунду скала скрывает его от меня, а затем его фигура, словно в театре теней, вновь появляется в проеме на фоне луны. Ну же, Штейнберг, прошу тебя, сделай еще два шага. Только два шага! Но происходит неожиданное. Он вдруг останавливается, резко наклоняется, хватает с земли камень и, пока я пытаюсь сообразить в чем дело, швыряет его в мою пещерку. Я не успеваю отстраниться или отгородиться рукой. Он, наверно, рассчитывал угодить мне в живот или в грудь, но, плюгавенький, автоматически примерился на свой рост, и здоровенный булыжник попадает мне по головке члена, правда прикрытого джинсовым сукном, и одновременно по яйцам. Согнувшись пополам, я вскрикиваю от боли, и в ту же секунду ощущаю удар мыском ботинка в лицо. Удар не ахти какой сильный, но кровь – то ли из носа, то ли с губ – (получил я и по тому, и по другому) затекает мне в рот. Теряя равновесие, я падаю на землю, выкатываюсь из пещеры и, толком еще не опомнившись, превозмогаю боль и вскакиваю на ноги. А боль обжигает. Уже новая боль. Дождя не было с апреля, и земля не просто сухая – наждак. Этот наждак сквозь сукно безжалостно содрал кожу с колен, на которые я упал. Ладони тоже саднят – на них я оперся при падении. С них свисают клочья кожи и капает кровь – моя еврейско-арабская кровь, из-за которой все и произошло.
Я уже на ногах. Выхватив нож, пытаюсь нанести ему сверху удар, но он подставляет согнутую в локте правую руку. Левою он при этом делает захват моей руки, в которой нож. В результате рука уходит куда-то назад, а лезвие, вместо того, чтобы воткнуться ему в горло или хотя бы в тщедушное костлявое тело, утыкается острием куда-то в небо. Затем он делает мне подсечку. Я лечу на камни, а нож летит неизвестно куда. Но это мне неизвестно куда, а он, видно, поборов соблазн придушить меня на месте или начать бить ногами, бросается за ножом и на секунду исчезает из моего поля зрения. Этой секунды достаточно, чтобы я вновь оказался на ногах и, повернувшись к нему спиной, рванулся прочь. Однако, Штейнберг, уже завладев ножом, прыгает, как кошка, мне на спину, обхватывает меня сзади, повисает на мне, коротышка чертов, левой своей пятерней залепляет мне рот, точь-в-точь, как я вчера залепил Коэну, недаром рав Моше поучал меня, что воздаяние мы получаем по принципу «меру за меру», а ножом наносит удар... нет, не в горло, а профессионально - и где только выучился? - прямо в сердце. Дикая, сумасшедшая боль вонзается в меня, затем резко стихает, но вдруг ноги сами собой подгибаются, я падаю, и он падает вместе со мной, потом вскакивает, зачем-то выдергивает из моей груди нож, я чувствую, как кровь струится по животу, понимаю, что это – всё, и что надо крикнуть, сказать или хотя бы прошептать: «Аллах акбар», что итогом всей моей жизни, всех моих метаний должен быть этот «Аллах акбар», но тут из темноты выплывает лицо моего брата Ахмеда.
- Там, где мы родились, - нараспев произносит он, - ничего не говорят перед смертью. Нечего сказать. А сказать надо. Я знаю, что сказать. Повторяй за мной.
- Нет! - кричу я безмолвно, одними губами. – Нет!
И набираю воздуха в легкие побольше, чтобы принести в этот мир свое последнее «Аллах акбар». Но Ахмед упрямо выводит:
- Шма, Исраэль!..
Я молчу.
- Шма, Исраэль! – твердит Ахмед.
Я понимаю, что надо хотя бы молчать, хотя бы безмолвно уйти из мира, но губы, непослушные мои губы вдруг проявляют покорство гипнотизирующему взгляду Ахмеда и сами собой разжимаются в трепещущем “Шма, Исраэль”.
- Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь один.
Штейнберг слышит мой предсмертный шепот. Он не встает с земли, он сидит рядом со мной, вертит в пальцах окровавленный нож и плачет. Он плачет и выдыхает слова:
- Прости меня, Илан, прости меня, брат мой. Мы оба проиграли в этом бою. Ты умираешь, а я... еще вчера у меня было два друга – Иошуа и Шалом. Илан, я не хочу больше убивать! Каждая капля крови, которую я пролил – это капля моей крови.
«О мать Израиля! Из крови сыновей твоих, пролитой в пустыне, не вырастет ничего, кроме полыни и терний!»
К нам бегут солдаты вместе с командиром, он заговаривает со Штейнбергом на каком-то чужом языке – не иврите, не арабском, не английском, не французском. Впрочем, понятно, на каком – ведь Штейнберг родом из России.
Но все это меня уже мало волнует. Я всех их вижу сверху. Их фигурки становятся все меньше и меньше. Я бестелесно поднимаюсь ввысь, где мне предстоит узнать, чья мудрость была истинной – мудрость соплеменников моей матери, мудрость соплеменников моего отца, а может быть мудрость шестилетней девочки с жгуче черными волосами и жгуче синими глазами, которая бежала за машиной, махала ручкой и улыбалась, улыбалась, улыбалась...
ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОЕ ТАММУЗА
«Кровавые убийцы!
Сионистские выродки, безжалостно расправившиеся с палестинскими патриотами!
Кальман Фельдштейн,
Тувия Раппопорт,
Ури Броер,
..................................................................................................................................................
Рувен Штейнберг
Союз Мучеников Палестины приговаривает вас к смертной казни. Ждите и трепещите!»
Комментариев нет:
Отправить комментарий