* * *
Рав Моше никакой не рав. Молодой парень, мой ровесник с глазами как у египтянина, с острым носом и таким же острым подбородком, который словно обмакнули в черную краску бороды. Смотрели мультфильм «Принц Египта»? Так вот рав Моше – копия своего тезки. Сидя в прохладной просторной синагоге мы с ним разучиваем утренние благословления.
«Благословен Ты, Г-сподь, Б-г наш, Царь Вселенной за то, что не создал меня неевреем!
Благословен Ты, Г-сподь, Б-г наш, Царь Вселенной за то, что не создал меня рабом!
Благословен Ты, Г-сподь, Б-г наш, Царь Вселенной за то, что не создал меня женщиной!»
На первом благословении рав Моше замечает, что я саркастически усмехаюсь.
- Зря! – говорит он. – Сама подборка – гой, раб, женщина показывает, что никого из них мы не хотим обидеть. Давай-ка найдем, что их всех троих объединяет. Ну?
Я молчу. Что может быть общего у моего отца, молоденькой Рут, жены этого самого рава Моше, и одного из тех таинственных ханаанейских рабов, которых я в глаза не видел и которые вымерли тысячи лет назад?
- А общее вот что, - продолжает рав Моше. – На нас возложено шестьсот тринадцать заповедей. На народы мира – всего лишь семь. Женщины и рабы обязаны соблюдать все запретительные заповеди и свободны от всех, так сказать, положительных предписаний. Иными словами, они обязанны соблюдать шабат, кашрут и так далее, но им не надо накладывать тфилин, произносить утренние, дневные и вечерние молитвы, совершать в суккот обряд воздевания четырех видов растений, короче, выполнять заповеди связанные с определенным временем. Так вот, мы благодарим Вс-вышнего за то, что у нас, мужчин, есть целых шестьсот тринадцать заповедей, за то, что у нас есть гораздо больше возможностей проявить любовь к Нему в этом мире, за то, что у нас гораздо больше работы.
Выкрутился юный рав. Пока всё логично. Ладно, на сей раз поверим.
Я в Кирьят-Арбе. Итог моей беготни по замкнутому кругу. А как еще назвать то, что со мной происходило? С арабами я чувствовал себя евреем, с евреями – арабом, со всеми остальными – и тем и другим одновременно. То есть, в тех редких случаях, когда мне кто-нибудь давал понять, что ему безразлично мое происхождение, я вместо радости, благодарности или облегчения начинал ощущать обиду, что из потомка великого Авраама-Ибрагима меня разжаловали в просто человека. Видите, как изменилось мое мироощущение после встречи с материализовавшимся бостонским призраком? А по ночам меня преследовал один и тот же сон – я пытаюсь собрать мелкие клочки, на которые разорвал визитную карточку рава Биньомина Мейера, а сам достопочтенный рав стоит рядом, тычет в меня пальцем и хохочет. Любопытно, что со временем стала стираться некоторая карикатурность
*Известна под названием «Стена Плача»
**(англ.) Я араб.
черт моего псевдоотца, поразившая меня тогда на Пляс де-Шателе. Более того, передо мною в новом свете предстал тот еврейский муравейник на площади перед их смехотворной стеной, который я видел сверху, когда незадолго до моего первого отъезда в Париж приехал с отцом в мечеть Аль-Акса.
Я физически ощущал предсказанность нашего, именно нашего, еврейского, возвращения на свою землю после двух тысяч лет скитаний. Короче, окончательно я запутался в том, кто я
- еврей, араб или гражданин мира. Последнее, как я уже говорил, звучало ужасно красиво, но внутри было абсолютно пусто.
И опять же мне подвернулся случай, вернее, я попал под этот случай, как под автобус. Представляете, институтская курилка, незнакомый мне студент из Израиля в кепке – ношение кипы в нашем институте, как признак религиозной принадлежности, было запре... не поощрялось – и орда палестинских студентов, наседающих на него. Крики: «Это наша земля!» - «Нет, это наша земля!» и я среди палестинских студентов. Правда, я молчу, но я среди них – ведь числюсь палестинцем.
Наконец, израильтянин – гладко выбритый, с высоким лбом, только что спокойно перекрывавший басом визги моих соотечественников, докуривает сигарету, гасит окурок о железную тарелочку пепельницы и делает шаг в сторону двери. Наступает глухонемая тишина, все расступаются, и он молча выходит.
Я бросился за ним, догнал его в коридоре и, поравнявшись, заговорил:
- Извините, я хотел бы вас спросить...
А он в тон мне:
- А я не хотел бы вам отвечать.
Я опешил. Потом снова подскочил:
- Но я хочу поговорить!
- А я не хочу, - отрезал невежливый еврей, продолжая свой путь по коридору с неопределенного цвета стенами. Замедли он шаг, начни мне всё разъяснять, воззови к логике, дело кончилось бы тем, что я вернулся бы убежденным палестинцем, но именно эта закрытость и примагничивала меня. Я остановился и крикнул:
- Умоляю вас, это вопрос жизни и смерти! Скажите, хотя бы, почему вы не хотите со мной разговаривать!
Он на ходу обернулся и выдохнул:
- Потому, что слова ничего не дадут. Если это действительно вопрос жизни и смерти, идите в синагогу.
Больше я его ни разу не видел. Он учился на другом курсе, на другом факультете. На нашем этаже появился случайно.
В синагогу я пришел. Вылез из метро на Больших Бульварах, прошагал переулками к «Фоли-Берже» и, завернув за него, оказался в еврейском квартале. Надписи на иврите заставили меня почувствовать себя... не то, что бы на родине, но... как бы это сказать – ну, все-таки в израильских городах я бывал не раз и не два, а из такого далека, как Париж, наши края и метрополия смотрелись соседями. Да и квадратно-клеточный орнамент иврита на фоне ставшей за годы учебы привычной, но все-таки чужой латиницы выглядел старшим братом нашей арабской вязи.
На голове у меня примостилась кепочка, и я, очевидно, выглядел довольно-таки по-еврейски, потому, что, когда спросил какого-то старичка в черной кипе, где синагога, тот, ничуть не удивившись, подробно объяснил мне, как пройти. Вскоре я очутился в маленьком бедном помещении, где десяток таких же старичков творили свою древнюю и вечную службу. Я на французском попросил молитвенник.
- Сидур, - поправил один из старичков, рыжий, без бороды, но с длинными вислыми усами.
Зачем я пришел сюда? На какие вопросы мог найти ответ в этой обители убогости и ветхих обрядов? Зачем меня направил сюда блестящий израильтянин, отказавшийся даже обратить на меня внимание, прошедший через толпу оскаливших клыки моих единоверцев, как сквозь какую-то прозрачную тень? Ответа я не знал. Я просто начал читать знакомые мне с детства ивритские буквы, кирпичики языка оккупантов, которых меня всю жизнь учили ненавидеть. Старичок ткнул пальцем, покрытым бурой вязью трещин, в начало молитвы, и я побежал по строчкам, не очень понимая их смысл и не очень силясь его понять. Потом мне это надоело, я перелистнул, не читая, пару страниц, мысленно отметив, что разные части молитвы написаны разным по размеру шрифтом, а затем уперся взглядом в ряд больших черных букв, высящихся посреди белого листа, сверху и снизу испещренного типографской мелкотой.
«Шма Исраэль...»
«Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един». И в этот миг весь стариковский хор, обогнавший меня в каждодневном для них чтении, повторил:
«Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един».
Я закрыл глаза и увидел маму. Она лежала на ковре нашей гостиной, одетая, как обычно, во что-то темное, даже, пожалуй, черное, и по этому черному из-под ножа, торчавшего в груди, текла красная кровь, и она, эта кровь, была на черном нестерпимо красной, и это было страшно и красиво, и самое страшное, что это было красиво, и губы у нее тоже были черные, и этими черными губами она шептала:
- Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един...
Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един...
Уже позже, много позже я узнал, что, умирая, еврей произносит эти слова. Тогда же, в синагоге, я ничего не знал, я просто читал «Шма, Исраэль» и видел маму.
На следующий день я купил телекарту, подошел к ближайшему телефону-автомату, набрал код Израиля и номер сто сорок четыре – общеизраильской телефонной справочной. Когда через несколько гудков очнулся мужской бас – точь-в точь, как у того еврея, который без единого прикосновения расшвырял наших в институтской курилке – я попросил дать мне номер Биньомина Мейера из Иерусалима. Тут связь неожиданно прервалась. Я стал перезванивать, но «сто сорок четыре» было беспробудно занято. Привыкнув со дня маминой смерти ко всякой мистике, я посчитал это знаком свыше и больше перезванивать не стал.
А потом побежали последние месяцы учебы. Как я уже говорил, выбор мой не мог простираться дальше дилеммы – новорожденная Палестинская автономия, уже заскользившая с и без того низкого уровня жизни, который был при оккупации, в объятия коррупции и нищеты, или Израиль, сытый, отъевшийся за годы экономического бума девяностых, ненавидимый теми, кто не может в нем поселиться, и вожделенный для тех, кто может. Я, будучи сыном своей мамы, принадлежал ко второй категории и, поскольку с потомками Измаила меня ничего не связывало, глупо было бы этим не воспользоваться. С учетом же явственно у меня обозначившейся после первого прихода в синагогу тяги ко всему еврейскому, можно с уверенностью сказать, что выбор мой был предрешен. В очередной приезд в Мадину я забрал мамины и свои документы, которые должны были стать основанием для предоставления мне израильского гражданства, и... и вот, в ожидании, когда бюрократическая машина пройдет весь свой рутинный маршрут, и мне это самое гражданство предоставит, я пока обретаюсь в Кирьят-Арбе. Так сказать, натурализуюсь. Кирьят-Арба... Зеленый островок у подножья каменной громады старинного арабского города.
- «Кирьят-Арба» – это первоначальное название Хеврона, - поясняет мне поселенка в изящной шляпке, не задумываясь над тем, что девяносто девять процентов жителей этого города называют его «Эль-Халиль». - Он упомянут в Торе не меньше пятидесяти раз.
Хеврон – первый город царя Давида. Иерусалим был вторым . Маарат Махпела* куплена Авраамом. Скажи, почему Тора, учебник жизни, учебник заповедей, начинается со слов «В начале сотворил Б-г небо и землю»? Что это? Просто экскурс в историю?
После паузы, во время которой она якобы ждет ответа, а я не знаю, что ответить, дамочка продолжает:
- Раши, великий комментатор Торы, говорит об этом так: «Когда народы мира скажут нам – вы захватили земли семи народов**, мы ответим – Святой, да будет Он благословен, сотворил небо и землю, и Он же дал нам эту страну».
Я сижу и молча слушаю, а перед глазами встают лица моего отца, моих братьев и сестер, соседей, мальчишек, бегущих в школу по улицам Мадины. Вот, значит, как. Родились на этой земле, жили и не знали, что она, оказывается, не их, что захватчики и грабители не те, кто на танках ворвался в чужие города и села, а те, кто веками пахал эту землю и строил на ней.
Я должен молчать. Мои документы только оформляются, потом мне предстоит поучиться на летних курсах в Беэр-Шеве, чтобы подтвердить диплом врача, а затем искать работу и жилье, причем последнее в Кирьят-Арбе дешевле, чем где-либо. А пока я вынужден каждый день слышать высказывания вроде «это наша страна», «арабов надо выселить – у них достаточно государств, а у нас только этот крохотный кусочек земли», «нечего им здесь делать, а если уж мы позволяем им здесь оставаться, пусть будут благодарны».
Но не все поселенцы столь кровожадны. Есть и «миролюбивые».
- Мы не будем завоевывать эту землю, мы будем заселять ее. Нам не нужна война, нам не нужна кровь. Мы просто пришли на эту землю, чтобы жить на ней.
И всё это говорится милыми, добрыми людьми. Нет на свете публики приятнее, чем поселенцы. Это-то и страшно.
В-общем, вышло у меня с с еврейством, как у человека, женившегося на прекрасной принцессе. Так то до свадьбы она была прекрасной, а после свадьбы у нее по утрам изо рта воняет, халат замызган, и в туалете она по полчаса сидит.
С верой их у меня тоже не очень-то сложились отношения. Мусульманином я, конечно, был не самым лучшим, то есть намаз совершал, ну, скажем, в большинстве случаев и в Рамадан старался не кушать в светлое время суток. Но вот когда с мечети Ан-Насир раздавался зов муэдзина – «Аллах у акбар! Ла илаха илла Аллах! Аль салат хаир мин аль-наум!» - «Велик Аллах! Нет бога кроме Аллаха! Молитва лучше, чем сон!» – когда я слышал это, ну не было такого, чтобы у меня вдруг захолонуло сердце, и небесный свет пролился в душу. Я ценил мудрость Корана. Я восхищался точной взвешенностью, дозированностью милосердия, заложенного в его строках. «Не убивай никого из тех, кого Аллах запретил тебе убивать, разве что во имя справедливости».
«... И те, кто верует (то есть мусульмане) и те, кто следует еврейской вере, и христиане, всякий, кто верит в Единого и в Последний день и поступает праведно, получат они награду у Аллаха, страх не пребудет на них, и печаль минует их».
Я восхищался глубиной учения суфиев.
«Человек, которому необходима малумат ( информация, факты), всегда полагает, что нуждается в маарифат (мудрости). Даже если он действительно человек фактов, он будет считать, что его ближайшая цель – мудрость. Лишь тогда он свободен от нужды в фактах, когда он человек мудрости».
Но всё это было либо обряд, либо философия, либо что-то внешнее, либо... Короче, Коран стоял у меня на книжной полке где-то между Шекспиром и... не знаю уж чем, да и не важно.
*Место погребения праотцев еврейского народа – Авраама, Ицхака, Яакова и их жен – Сарры, Ривки и Леи.
** Имеются в виду народы, жившие в Ханаане до завоевания его евреями.
Мне было известно, что на свете есть много таких, для кого Он стал сутью их существования. У нас таких называют факирами* - слово это, войдя в европейские языки, приобрело иной смысл. Ну, а мне-то какое дело было до этих факиров? Здесь же я оказался среди еврейских «факиров», да нет, еще круче – я попал в среду еврейского «джихада», где иудаизмом жили, дышали, за него боролись, за него умирали. Каждый шаг людей, окружавших меня, был пропитан иудаизмом, так же, как, скажем, в Бней-Браке** или Меа-Шарим***, но, в отличие от них, здесь этот каждый шаг делался не просто по нашей земле, а и с целью отобрать у нас эту землю. И всё же самое главное было в другом. У себя в Мадине я сам выбирал, с кем мне быть. Здесь же, по крайней мере на первых порах, мне приходилось оставаться в той обойме, в которой я оказался. А обойма эта мне очень не нравилась. Не лежала моя душа к Торе. Чужая она для меня. Часто вспоминались мне слова, написанные тысячу лет назад нашим мудрецом Ибн-Хазмом: «Тора есть возмутительное собрание безнравственных поступков, как-то: история дочерей Лота... отказ Авраама верить Творцу, кормежка ангелов так, будто они из плоти и крови, женитьба Якова по ошибке на Лее, соитие Рувима с женой отца, а Иуды с женой сына, женитьба Амрама, отца Моисея, на собственной тете, история Давида и жены Урии, Авессалом, возлежащий с женами своего отца...»
И это мне следовало считать откровением свыше? А Талмуд? Я должен верить во все эти сказки о том, что у жены Артаксеркса выросли рога и хвост? Я должен забыть, что тот же Ибн-Хазм смеялся над талмудическим рабби Ишмаэлем (не путать с нашим праотцем), который слышал в развалинах голос Б-га, оплакивающего разрушенный Им же (!) Храм, восклицающего «Горе мне!» (это Б-г-то!), и над теми, кто склонен считать этого рабби не шизофреником, а мудрецом? Сказано же в Коране: «не следуйте за людьми, которые сами заблудились и сбили многих с дороги».
Мозги мои отказывались всё это воспринимать, а что касается сердца...
Ни разу после того случая в парижской синагоге не слышал я голоса своей матери, не видел ее почерневших губ, произносивших великие слова «Шма Израэль...» А без ее губ эти слова уже не были великими. Значит, «Г-сподь – наш Б-г»? Только наш? А все остальные? Мыслящие, живые, разумные, страдающие существа – они что, вообще ни при чем?
Да, в изложении рава Биньомина, моего мистического отца, всё выглядело куда конфетнее, чем в реальности. Кстати, я его, разумеется, снова пытался найти. По «сто сорок четыре» получил телефонные номера двух иерусалимских Биньяминов Мейеров – оба оказались не теми. Один, правда, тоже рав, но с таким писклявым голоском, что маме было бы стыдно помнить о нем всю жизнь, а мне - всю жизнь гоняться за ним. Второй был не знаю кто, но явно не рав. Он жутко обиделся, когда я спросил:
- Это рав Биньомин Мейер?
- Не «Биньомин», а «Биньямин»! И какой я тебе рав?! Да я этих пейсатых...
И понес. Вот еще один парадокс этого странного народа – на каждом углу декларируют: «Все мы – братья!», а такую ненависть, как между религиозными и светскими или, скажем, эмигрантами из России и коренными израильтянами, пойди где-нибудь еще поищи.
В-общем, рав Биньомин съехал куда-то из Иерусалима. Не знаю почему, но мне казалось, что стоит его найти, и все будет хорошо, и я обрету контакт с этим новым для меня миром, который сам выбрал, и который оставался для меня чужим и неприемлемым. В отчаянии обложился я томами «Золотых страниц», стал искать Мейера по разным городам и, конечно же, не нашел. Дал объявление во все газеты – тот же эффект.
При всем при этом я принужден был молчать, слушая людоедские высказывания наших
*В терминологии суфиев, факир – человек, остро ощущающий свою нужду в Аллахе.
**Город, большинство жителей которого составляют харейдим, «ультраортодоксы».
***Улица в Иерусалиме, где проживают «ультраортодоксы».
раввинов. Я был новичок, и любой мог осадить меня: «не нравится? – катись к своим арабам». Или начать умствовать на тему того, что гематрия – числовое значение букв – слова «сафек» – «сомнение» – та же, что у слова «Амалек» - название народа, основой существования которого является уничтожение евреев, народа, из которого произошли и Аман, чуть не истребивший евреев во времена царицы Эстер, и Гитлер, значительно больше в этом преуспевший. Иными словами – сомнение – наш злейший враг.
Как-то раз сидел я в синагоге на уроке рава Менахема Бен-Йосефа, господина с добрым, даже трогательным лицом, в чем-то мальчишеским, несмотря на солидный возраст. До этого я, правда, узнал, что младший брат и зять этого благочестивого еврея в восьмидесятых годах изволили состоять в террористической организации «Еврейское подполье» и посидели в тюрьмах – один за то, что подложил бомбу мэру одного из арабских городов (мэр этот приложил руку к тайному финансированию Арафата, в те дни ходившего во врагах Израиля), другой – за участие в заговоре с целью взорвать мечеть Аль-Акса на Харам-аль-Шариф*. Сам благообразный рав за руку пойман не был. После урока я спросил его:
- Не кажется ли вам, что «Еврейское подполье» пострашнее ХАМАСа?
- Ты ведь говоришь не о «Еврейском подполье» и ХАМАСе, а об иудаизме и исламе. А вот тут – проблема. Ну, положим, сократим мы горячие головы в той и другой частях уравнения, а дальше что? Вот, пример – Маарат Махпела. Место святое для нас и, хотя и в гораздо меньшей степени, для них. И что же? Когда мусульмане владели Маарат Махпела, они нас к ней не подпускали. А сейчас она в наших руках, и мусульмане в ней спокойно молятся. Весь «еврейский экстремизм» – это пара десятков парней из «подполья» и «Кахане хай». Причем оба движения давно уже, как говорится – светлой памяти. А теперь посмотрим на ту сторону. Разве исламские зверства ограничиваются ХАМАСом? Кто в сорок восьмом разрушил все двадцать семь синагог Старого Иерусалима? Еще не родившиеся хамасовцы? Нет, армии мусульманских стран, причем, по приказу мусульманских вождей! Кто потом, уже в мирное время сжег сотни свитков Торы, книг, ценнейших еврейских манускриптов? Хамасовцы? Нет, иорданцы, и опять же сделали это по приказу мусульманских властей. Скажи, мы разрушили хоть одну мечеть? Мы сожгли хоть один том Корана? Хоть когда-нибудь, где-нибудь мы мешали мусульманам молиться подобно тому, как они не давали нам до Шестидневной войны молиться у Стены плача? Мы разрушали их кладбища, как они разрушили наше у горы Олив? Вот в чем разница между иудаизмом и исламом. А ХАМАС и «Еврейское подполье»... – и он махнул рукой.
* * *
В это время получил я заветное удостоверение личности да еще с любезной столь многим сердцам записью «еврей», отучился в Беэр-Шеве на летних курсах врачей и, подтвердив диплом, вернулся в Кирьят-Арбу. Место врача меня ждало, начало карьере было положено. Вот тут-то и произошло еще одно событие – разумеется, внутри меня – но сперва оно имело лишь незначительный выход наружу, а затем – затем, несомненно, стало звеном в цепочке событий, в очередной раз изменивших мою судьбу. Началось всё с того, что мои «друзья» и «учителя» пытались меня затащить в Маарат Махпела. Я упирался. Сами посудите, я посещал эту Пещеру еще до отъезда в Париж. В находящихся там мечетях, посвященных тому, в честь кого я назван – Ибрагиму – и его потомкам – Исхаку, Якубу – я молился вместе со своими братьями, братьями и в узком и в широком смысле. Пусть молитва моя не отличалась пламенностью, но всё это было мое – и ковры под ногами, и вязь наших букв на стенах, и зарешеченные ниши с надгробьями над местами предполагаемых захоронений. Как
*арабское название Храмовой горы в Иерусалиме.
только я приехал в Кирьят-Арбу, в первый раз, прямо из Парижа, сразу же мои новоиспеченные вожди во главе с сосунком равом Моше (Они думали, что, если я сам молодой, то с молодым равом мы скорее сойдемся. Так хорошо они разбираются в нашей ментальности, так хорошо они понимают, каким видит араб своего наставника. Кретины.) повели меня в Маарат Махпела. Гнусное было ощущение – место то же, а я – вывернут наизнанку.
К чему я это рассказываю? К тому, что стоило мне вернуться из Беэр-Шевы, как за меня опять взялись. Как я усердно ни кивал в ответ на все их еврейские идеи, видно, что-то заставляло их сомневаться в твердости моих взглядов. Не прошло и двух недель по приезде в Беэр-Шеву, как снова пошли приглашения в Маарат Махпела. Я, естественно, отнекивался.
И вот однажды к нам приехал знаменитый рав Даниэль Бергер. Ультраправый. Постоянные
неприятности с властями. Бурая вязаная кипа во всю голову и традиционные для
религиозного еврея очки. По слухам не только крайне правый, но и крайне умный. В Кирьят-Арбе имя его произносилось с благоговением и религиозными и светскими – впрочем, по части правизны светские в Кирьят-Арбе не уступают религиозным.
Как раз в тот вечер мои благодетели особенно настойчиво уговаривали меня составить им компанию в Маарат Махпела, и, выбрав из двух зол меньшее, я предпочел лекцию рава Даниэля – по крайней мере можно будет тихо улизнуть. Поскольку недельная глава была “Берешит” – как раз закончился Суккот – рав обсасывал самые первые строчки Торы. Выяснилось, что «Берешит» это вовсе не «барешит», то есть, «в начале», а сокращение от «бишвиль решит» – «ради начала», причем «начало» не во временном смысле, а в смысле – «основа». Далее следовала цитата из «Псалмов» о том, что начала мира суть Тора и народ Израиля.
«Ну, запели старую песню» - решил я и уже поднялся, чтобы выйти и не слушать эту националистическую чушь, но тут вдруг зазвучало кое-что непривычное.
- Раз мы основа мира, - сказал рав Бергер, - то от нас зависит, будут ли народы мира продолжать существовать, будут ли они счастливы. Представляете, какая ответственность?
- Так что, мы можем считать, - спросил с места молоденький востроносый парнишка в крохотной синей кипе, - что мы живем для других народов?
- Мы не можем так считать, - улыбнулся рав Бергер. – Мы должны так считать.
- И для арабов тоже? – выкрикнул я.
Окружающие, в первую очередь те, что меня привели, посмотрели с осуждением.
- И для арабов тоже, - подтвердил рав Бергер. – Они должны сделать свой тикун*, а мы вместо этого навязываем им независимость, которую они не просили, пока наши левые сами не начали кричать об этом, стремясь подальше сбагрить святые земли. Мы навязали им правительство бандитов, мы превратили их в народ бандитов.
Это было нечто новенькое. Такого я еще не слышал. Самое поразительное, что я не мог ни с чем спорить. Все выглядело не то что бы правильным, но, по крайней мере, логичным.
Я спросил рава Бергера, когда он снова приедет. Он развел руками с пухлыми пальцами и поднял голубые глаза к небу. Затем в точности тем же жестом, что некогда рав Мейер, протянул мне визитку. Я сунул ее в карман и повернулся, собираясь отойти. Мы стояли внутри кирьят-арбской синагоги недалеко от выхода. Вокруг толпились люди в белых рубашках. Было празднично и жарко. Тени, шурша, скользили по завалившимся друг на друга коричневым молитвенникам на полках. Кто-то положил мне руку на плечо. Я обернулся. Это оказался рав Бергер. Его лицо было очень серьезным, глаза прищурены.
- Знаешь, что такое «все предопределено, но выбор предназначен»? Это значит –
Результат от нас не зависит. От нас зависит лишь наша роль в происходящем.
*Досл. Исправление. Подразумевается – себя и мира.
К чему он это сказал? Опять мистика.
* * *
На следующий вечер мы все-таки поперлись в Маарат Махпела. Ну, расслабился я от слов рава и за сутки еще не совсем отошел – учтите, ведь я здесь упомянул лишь десятую долю того, что он говорил. Итак, бдительность была утрачена, и в ответ на сотое по счету предложение прогуляться до Маарат Махпела... ( «Ну что ты, Илан! Тут же совсем рядом, а потом зайдем к ребятам в Тель-Ромейду*, там и кидуш сделаем...») ... я вяло протянул: «Беседер»**.
И снова это гадкое ощущение – я иду в белорубашечной толпе врагов моего народа, а снизу, из оврага, из деревушки, чьи крыши буквально вровень с шоссе, глядят на меня с ненавистью окна. Я не вижу лиц, не вижу глаз, но знаю – они есть, они спрятаны там, за оконными стеклами, и ненависть, выхлестывающаяся из них, передается этим стеклам. Что мне делать? Крикнуть, что я свой, араб? Да какой я араб?! Я хуже любого еврея. Я предатель.
* * *
Пещера Махпела на самом деле вовсе не пещера. Вернее, пещера есть, но внизу, под фундаментом здания, которому несколько сот лет. Вход в нее забетонирован. При иорданцах евреям запрещено было входить в аль харам аль Ибрагим аль шарифа***, запрещено было даже подниматься выше седьмой ступеньки. Когда евреи захватили Хеврон, Моше Даян приказал своим орлам взорвать эту ступеньку, как символ национального унижения. Они до сих пор гордятся этим взрывом.
Собственно, пещера, вернее, мечеть-синагога, повела себя довольно прилично – приняла меня, как старого друга, хотя и с новой национальностью. Поначалу всё шло очень мило. Мы располагались в большом зале, лишь часть которого находилась под крышей. Там и стали танцевать.
Дело в том, что вместо обычной встречи субботы, в тот вечер устроили молитву по так называемой системе Карлебаха, известного «поющего раввина», создавшего новый стиль в канторском искусстве. Псалмы не читаются, а поются на мелодии, придуманные этим самым Карлебахом. Мелодии, как правило, очень красивы и крайне ритмичны. К концу каждого псалма публика расходится настолько, что, поскакав с мест, образует змею, скользящую по залу. Затем змея распадается на кружки, ритм учащается, и начинается сумасшедшая пляска. Я вообще-то никогда не жаловался на недостаток пластичности, а тут прямо-таки завелся. Я оказался в центре одного из кружков вместе с каким-то красавцем в черно-вязаной кипе****. Кипа была черной, глаза его - черными, волосы – черными и длинными. Они развевались, когда он отплясывал напротив меня, а все пятнадцать человек вокруг нас хлопали в ритм нашей пляске и пели. Разумеется, мы с ним выбрали для танца то место, где уже не было крыши без потолка. Там тоже было нестерпимо жарко, но имелся хоть какой-то намек на свежий воздух.
Постепенно пляска замедлилась, мелодия увяла, затем наступила тишина, и мы разошлись по местам. Но это был лишь первый псалом. Всё повторилось семь раз. Семь раз вихри проносились по залу, и семь раз в эпицентре какого-нибудь из завихрений мы встречались с
*один из трех еврейских кварталов Хеврона.
**(ивр.) Ладно.
***Арабское название пещеры Махпела.
**** В середине девяностых годов – признак принадлежности к КАХ и «Кахане хай»
черноволосым красавцем-кахником.
Мы сплясали, мы спели, мы помолились, и я двинулся к выходу. Поскольку народу в тот вечер было море, армия, дабы не создавать давки, впускала людей через одни двери, а выпускала через другие.
Нас вынесло в большой устланный коврами зал. Толпа застопорилась и медленно потянулась по узкому веревочному коридору. Черноволосый шел впереди. Я вдруг подумал – жаль, что у меня нет друга. Вот этот парнишка, наверно, мог бы им стать. Но тот же момент неожиданно нахлынуло новое ощущение – ощущение какой-то жуткой тайны, распластавшейся на этих коврах. Казалось, в воздухе витают багровые пятна, и явственно чувствуется привкус крови. Я вопросительно обернулся к раву Бергеру, который задержался в Кирьят-Арбе на шабат и тоже пошел с нами в пещеру.
- В этом зале, - сказал он со скорбью, возможно, деланой, – на Пурим позапрошлого года врач из Кирьят-Арбы Барух Гольдштейн расстрелял из автомата двадцать девять арабов.
Я прикрыл глаза. Загрохотали автоматные очереди. По полу покатились первые трупы. У моих ног, обмякнув, шлепнулся на пол грудою сырого теста мужчина лет пятидесяти. У него было пробито сердце. Другим пули разворачивали кишки, раскраивали черепа. Барух Гольдштейн высился страшной черной горою. Он не успевал перезаряжать автомат. Его черные пейсы стекали в черную бороду, и образовавшийся черный водопад устремлялся к полу, покрытому коврами, на которых корчились умирающие.
- Двадцать девять молящихся... – выдохнул я, забыв, что вокруг люди.
- Жаль, что не двести двадцать девять, - донеслось спереди.
Я вернулся в девяносто седьмой год. Говорил черный КАХник.
- Жаль, что не всех их...
Это было – всё.
- Дай! Маспик!* - заорал я почему-то на иврите и, сорвав кипу, бросил ее на ковер. Затем схватил черноволосого красавца за шиворот, отшвырнул в сторону, локтем отпихнул еще кого-то и... ужас и изумление надвое рассекли толпу, проложив мне дорогу. На улице я подошел к первому встречному солдату из патруля, попросил у него сигарету, закурил и отправился в Кирьят-Арбу. Я шагал и курил, шокируя шарахающихся от меня религиозных евреев.
* * *
С тех пор кипу я не носил и в синагогу не ходил. Религиозные не знали, как ко мне подступиться, а светские, которых в Кирьят-Арбе предостаточно, почему-то вдруг вспомнили, что я по отцу араб. «Рав» Моше (забавнее всего было то, что у меня с ним сохранились неплохие отношения) объяснил мне это так:
- Мы не меряем кровь на миллиграммы. Для нас есть лишь еврей по закону - то есть, либо у него материнская линия соответствует, либо он прошел гиюр. Ты ушел из религиозной общины – теперь терпи. Естественно, что у светских другие законы – будут пересчитывать тебя на половинки и четвертушки.
А во всем остальном жизнь моя текла своим чередом. Я работал. Лечились у меня как религиозные, так и светские. В свободное время я ездил в Иерусалим развлекаться. У меня опять появились разномастные девицы. Я обзавелся телевизором, и по шабатам религиозные поселенцы с неудовольствием слышали, как я запускаю его электрическую какофонию на полную катушку. Я купил машину – для начала серенькую «Cубару». Ни на что поприличнее денег не хватало. От жителей поселения я себя подчеркнуто отделял. Я, сын человека,
*(ивр.) Хватит! Достаточно!
заслужившего прозвище «Сабах аль-хир», перестал с кем-либо здороваться первым, а ответное «доброе утро» цедил сквозь зубы. Когда кто-нибудь из поселенцев пытался взять тремп, я машинально нажимал на тормоз, но в ту же минуту вокруг приближающегося к машине мягкого лица с тонкими пейсами, очками, кудрявыми волосами и окладистой бородой начинал дымиться черный ореол, в маленьких ручках (почти у всех евреев маленькие ладошки и короткие тонкие пальцы) появлялся автомат, и воздух наполнялся криками «Не надо!» «За что?!» «Не убивай!» Тогда я вновь давил на газ, а в ответ на возмущенные возгласы орал в открытое окно:
- Что я, такси?!
Когда больные приходили ко мне ночью и вообще во внеурочное время, я всеми силами отнекивался и пытался их спровадить, но – увы! – проклятая клятва Гиппократа мешала мне, что-то внутри начинало протестовать, и я, плюясь в душе, начинал лечить потенциального
палача моего народа. Зато по субботам я был непреклонен. Ах, вы создали дурацкую религию, обожествив каждый кратный семи день, начиная с Сотворения, вы кричите, что суббота – ваша царица? Так вот вам! Какое удовольствие было – с заглушаемыми ревом телевизора словами «Извините, у меня шабат!» захлопнуть дверь перед носом незадачливого просителя или незадачливой просительницы. Напрасно уставшие от жалоб на меня равы объясняли чересчур фанатичному субботолюбу, что угроза для человеческой жизни отодвигает шабат.
- Это написано в Торе? – невинно спрашивал я.
- Ну конечно же! – восклицал рав и уже открывал рот, чтобы сказать: «Заповедями этими живи», что значит, «живи, а не умирай», как я обрубал его:
- А я хилони.*
Самое удивительное, что такое мое вызывающее поведение вызывало странную реакцию у поселенцев. Очевидно, они решили всеми силами вернуть в стадо заблудшую овечку и в ответ на мое демонстративное к ним пренебрежение готовы были с удвоенной силой лизать мне задницу. Я чуть ли не в лицо посылал их к черту, а они еще интенсивнее приглашали меня на субботние трапезы. Недаром в Коране сказано:”Кого желает, того Аллах сбивает с пути, а кого желает, того помещает на прямой дороге”. После каждой моей выходки во взглядах встречных светилось лишь одно - жалость. Это меня приводило в бешенство.
На Пурим, когда евреи посылают друг другу всяческие вкусности, меня так завалили дарами, что потом я, наверно, две недели не ходил в гастроном.
Один случай чуть было не изменил отношение поселенцев ко мне. Дело в том, что треть жителей Кирьят-Арбы - выходцы из России. Эти меня особенно бесили. Наши беженцы, изгнанные сионистами со своих земель, мыкаются в лагерях, умирают от нищеты, и об их возвращении никакие евреи, даже самые миролюбивые, и слышать не хотят. А эти, чьи деды, прадеды, прапрадеды похоронены за тысячи километров отсюда, - пожалуйста, приезжайте, да не обязательно в Тель-Авив, можно в Кирьят-Арбу, в Гуш-Эцион, в другие поселения, заселяйте «территории», а что эти территории уже заселены, так мы коренных-то жителей – выдавим! Или раздавим. Общаясь с такими вот живыми орудиями уничтожения моего народа, я чувствовал себя солдатом. А на войне – как на войне. Так вот, жил в Кирьят-Арбе один выходец из России. Звали его Лева. Жил он со старой матерью. Она у меня постоянно лечилась – гипертония. Однажды в субботу – помню, день был жаркий – он прибегает ко мне и кричит:
- Маме плохо! Кажется, инфаркт!
Я, разумеется, не выключая телевизора:
- Извини - суббота.
*(ивр.) нерелигиозный.
И захлопываю дверь. Лева от двери бросается к окну, начинает тарабанить – в караванах окна низкие. Я ухожу в боковую комнатку и запираюсь на ключ. Ему бы, дураку, «скорую» вызвать, а он стал от дома к дому бегать, помощи просить. «Скорую», конечно, вызвали, но поздно – откачать старуху уже не смогли. Пару-тройку дней со мной, к радости моей, никто не здоровался. Потом в поселение вновь приехал рав Бергер. Услышав о том, что случилось,
он сразу кинулся ко мне. Ладно, я вежливо ему - ”Садитесь! Выпить чего-нибудь холодненького?” А сам внутри весь... ну, в-общем, трясет меня. Ведь понимаю, что ту стену, которою я отгородился от всех, да и от самого себя, он пробьет в одну секунду. Он же уже однажды чуть не обратил меня в свой иудаизм, и, если бы не дурацкая реплика кахника, неизвестно, кем бы я сейчас был. Короче говоря, наливаю ему питья похолоднее, а потом говорю: «Сейчас, одну секундочку». Выскочил из каравана и – по дорожке среди травы нескошенной – прямо к шоссе. А там моя серенькая «Субару». Прыгнул я в нее, надавил на
газ, и – шалом алейхем, рав Бергер. Когда поднимал охранник шлагбаум, чтобы мог я проехать, подумалось мне – вот, мама моя тогда ножками по аллейке убегала, а я на педали жму.
В тот вечер и в ту ночь гулял я в Иерусалиме, в Аль-Кудсе. Там неожиданно для себя встретил одну старую знакомую – евреечку, которую несколько лет назад встречал у нас в Мадине. Ей тогда было пятнадцать лет, и она сбежала из дому к одному нашему парню. Родители искали ее целый год, наконец, нашли и вернули домой. А она снова сбежала. Правда, через два месяца сама вернулась. Я для нее оставался арабом, как бы оттиском с того, первого, и в промежутках она пела дифирамбы ему, своей первой любви – какой он хороший, да как он ее золотом осыпал, да сколько всего ей покупал! Кстати, она тоже была родом из России. В-общем, времечко мы с ней провели. Не зря же в Коране сказано: «Одних неправедных Аллах приближает к другим...»
Утром, со следами первого в жизни похмелья, помятый как простыни, на которых мы буйствовали, вернулся в Кирьят-Арбу. А все со мной снова, как с лучшим другом. Здороваются, подходят: «Как дела?». Вечером то один зайдет, то другой – чем помочь? На субботу от приглашений отбою нет. Я не понимал, в чем дело.
Оказывается, прождав меня часа полтора, рав Даниель собрал людей и сказал:
- Этому человеку плохо! Этому человеку очень-очень плохо. Только в состоянии тяжелейшего внутреннего кризиса можно совершить то преступление, которое он совершил. Помогите ему – вы ему нужны. Помните, каждый из нас должен быть сторожем брату своему.
Ну чем они мне могли помочь? В душу свою я бы их не пустил. Его бы пустил, но он не дождался, уехал.
Итак, все остались при своих. А «Субару» моей жизни продолжала мчаться к следующему повороту. Однажды в разгар приема больных раздался стук в дверь кабинета.
- Я занят, - крикнул я, не отрывая трубки фонендоскопа от груди больного.
- Илан, - послышался из-за двери голосок Ривки, работницы секретариата поселения. - Тебе звонили, просили перезвонить. Я не могу ждать, оставлю номер у Рахели.
Рахель - так звали мою медсестру. Спровадив посетителя, я взял у нее номер и вздрогнул. Это был наш телефон в Мадине.
К тому времени я уже несколько месяцев не звонил домой.. Мне тоже не звонили. Ссоры не было. Скандала не было. Было неприятие. Я оказался меж двух стульев. Арабы уже были мне чужими. Евреи так и остались для меня чужими. Не было ни одного человека на свете, который мог бы стать мне своим. Кроме рава Мейера и рава Бергера. Но оба были недосягаемы – каждый по-своему.
Телефон я себе ставить не стал. «Лэиткашер» дословно переводится, как «связываться» от слова «кешер» - «связь». А у меня «кешера» не было. Некому было звонить и не от кого было принимать звонки. В случае крайней необходимости у меня был рабочий телефон. Кстати, непонятно, почему Ривка попросту не дала этот номер, когда услышала в трубке разыскивающий меня голос с тяжелым арабским акцентом. Жаль! Для рассказа было бы куда эффектнее. Представляете – звонок. Снимаю трубку, а в ней – Мазуз.
- Ты откуда? – спросил бы я – Из тюрьмы?
Но всё было чуть по-другому. Я позвонил домой и услышал голос старшего брата.
- Ман аль мутакаллем? Инни ла асмаак! Ман аль мутакаллем? Инни ла асмаак!* – орал он в трубку, пока я осознавал, что это его, а не чей-то еще голос, и соображал, что делать. Наконец, я растерялся и не нашел ничего лучшего, чем разъединиться. Напрасно. Не прошло и минуты как раздался дребезжащий гудок.
Я набрался мужества и снял трубку. Но выдавить из себя ничего не мог.
- Не хочешь с братом разговаривать?! – бухнул он в мое молчание. – Ну давай, давай, реагируй. Я хоть голос твой услышу.
- Здравствуй, Мазуз, - прошептал я в конце концов.
- Молодец, хвалю за многословие, - усмехнулся он.
Я молчал.
- Ну рассказывай, как в евреях-то ходить?
- Мазуз, - пролепетал я. – Тебя что, совсем-совсем освободили?
- Нет, наполовину. Левую ногу выпустили, а правая в тюрьме сидит. Может хватит глупости говорить? А ты вроде бы и не рад, что я вышел.
- Я очень рад, Мазуз, очень рад, - забормотал я с фальшивом жаром.
- Правда? – удивился он. – А ты не знаешь скольких наши расстреляли за сотрудничество с оккупантами? А ты, между прочим, ярко выраженный предатель. Со всеми вытекающими последствиями.
- Ну так убейте меня, - спокойно сказал я. – Мне только легче будет.
- Убьем, - не менее спокойно сказал Мазуз. – Только к тебе не прикоснемся – ни ножом, ни пулей, ни осколком бомбы. Сделаем так, что сам сдохнешь. Вот включишь завтра вечером ваш «Мабат»** и сдохнешь.
За этими словами последовали частые гудки. Я снова набрал его номер.
- Да отвяжись ты от меня, - сказал он небрежно и опять положил трубку.
Мне оставалось только гадать, что меня ждет в «Мабате». На следующий день пришло сообщение о том, что на рынке в Иерусалиме был взрыв террориста-самоубийцы. Я включил телевизор. Экран был окрашен кровью. Там, где только что лежали свежие фрукты и питы, ходили люди в черных кипах и собирали остатки человечины. Меня начало мутить.
Сообщили о двоих убитых и тридцати раненых. Затем, по мере того, как новые данные поступали из больниц «Хадассы» и «Шаарей цедек», количество убитых стало расти – трое... четверо... пятеро... шестеро... и, наконец, застряло на семи. Забегая вперед, сообщу, что еще двое – студентка и солдат – умерли на следующий день. Как раз начиналось правление Натаниягу***, рабиновские речи о том, что «это не остановит мирный процесс», а убитые – «жертвы мира», отошли в прошлое, и раис****, опасаясь как бы подобные взрывы не сорвали его далеко идущие планы, дал указание нашим с дальнейшими террактами повременить. Но не все слушались. Про самоубийцу сообщили, что это девятнадцатилетний юноша из Мадины.
Из Мадины так из Мадины. Плохо, конечно, что из моего города, но я-то тут причем? Я еще
*Кто говорит? Я вас не слышу.(арабск.)
** Ежевечерняя израильская программа новостей
***Израильский премьер в середине девяностых. Член правой партии ”Ликуд”
**** Здесь – Ясир Арафат
ничего не понимал.
Ровно в восемь стал смотреть «Мабат». Диктор сообщил, что они получили видеопленку с предсмертным выступлением самоубийцы. На экране возникло лицо Аниса. Он говорил по-арабски, а услужливые наспех изготовленные в студии титры переводили каждое его слово на иврит. Анис говорил, что величайшая мечта его жизни увидеть родину свободной – «от Мертвого моря до Средиземного». Он цитировал Коран: «Если вы умрете или будете убиты на пути Аллаха, получите от Аллаха прощение и милосердие». Ему очень жаль мирных людей, гибнущих вместе с ним, но у них есть родина, которую они или их родители
оставили, чтобы лишить Родины его, Аниса, и миллионы палестинцев, а потому нет им ни прощения, ни милосердия. И вновь Коран: «Не вы их убивали, но Аллах убивал их». А еще он сказал, что лично он пошел на это, чтобы кровью смыть позор, который лег на семью Шихаби, когда его старший брат Ибрагим переметнулся в лагерь врага...
* * *
Комментариев нет:
Отправить комментарий