пятница, 5 марта 2010 г.

Поле боя при лунном свете. Часть 12

С Ы Н Ш Л ОМ И Т

«Однажды верблюд и скорпион случайно встретились на берегу реки. Верблюд собирался переплыть реку, и скорпион стал просить перевезти его на другой берег. Верблюд отказался, испугавшись, что скорпион воспользуется его добротой и укусит его, но скорпион рассмеялся, сказав, что это глупости – ведь тогда они погибнут оба.
- Ну ладно,- ответил верблюд.
Скорпион вцепился в его шкуру, и они двинулись в путь. На полпути скорпион конечно же ужалил верблюда. Умирая, дромадер воскликнул: «Зачем ты погубил нас обоих?!» И скорпион, уходя под воду, ответил: «Добро пожаловать в Палестину!»
Учитель прошелся по классу, вертя в пальцах ручку, острием вверх так, что та металась вправо-влево, словно стрелка спидометра и, резко повернувшись, сказал:
- Надеюсь, вы понимаете, кто в Палестине верблюд, а кто скорпион!
Он подошел к окну, долго смотрел на горы и небо, а затем выдохнул:
- Ну, вы-то уж точно доживете до того дня, когда вся Палестина будет нашей от Аль-Маталы* до Аль-Накуба**, от Средиземного моря до Мертвого. А этих... – и он резко дернул указательным пальцем.
Тишину в классе нарушал лишь доносящийся с улицы звук газонокосилки да голос садовника Халила, покрикивавшего на бездельника Иссу, которого за полной тупостью и абсолютной бесполезностью на уроках отправили помогать Халилу.
С задней парты до меня донесся шипящий шепот рыжего Хасана:
- Ибрагим! От тебя здесь половинка останется. Папина. А мамину – в море скинем!
Я вскочил с места, готовый с кулаками наброситься на Хасана, но просел под взлядом учителя, наполненным какой-то физической, материальной тяжестью. Затем учитель, господин Байдус, подошел к Хасану. Тот съежился. Господин Байдус долго смотрел на него в упор, а затем тихо сказал:
- Вон!
Это означало, что в обозримом будущем состоится сначала беседа отца Хасана с директором школы, а затем – с собственным сыном, возможно, с применением подручных средств. Я почувствовал себя отмщенным. Возникло острое и одновременно уютное чувство, что меня никто в обиду не даст.
После уроков я шел по знакомым улицам, как по собственной квартире. Дети играли в классики, напоминая прыгающих воробушков. Это сходство дополнялось убогостью и неяркостью их одежды. Впрочем, по их радостным раскрасневшимся лицам трудно было заметить, что нужда сильно тяготит их, хотя все знали, что так оно и есть.
Пробежали какие-то ребята, тоже, судя по внешнему виду, из государственной школы. На ногах у всех пятерых были одинаковые ботинки, выданные, очевидно, какой-то благотворительной организацией. Вслед за ними босиком ковылял шестой. Ему не хватило.
Зато в руке у него была рогатка, а глаза, устремленные ввысь, блуждали в поисках крылатой жертвы. Ноздри у него трепетали, как у хищника, почуявшего добычу. Сквозь детские черты
прорезывался облик будущего Халида ибн Аль-Валида.*** Чувствовалось, что придет день, и, как говорят у нас в народе, в сердце у него поселится лев, если, конечно, его, этого мальчишку, до тех пор не убьют во время очередных волнений еврейские солдаты, как убили семилетнего племянника художника Фатхи Габина, чья картина с изображением этого

*Метула, самая северная точка Израиля.
**Пустыня Негев на юге Израиля.
***Халид ибн Аль-Валид – арабский воин, герой ранних исламских завоевательных походов.

истекающего кровью ребенка на фоне протестующей толпы недавно на выставке всех нас так потрясла.
Стоял конец месяца Рамадан, лица встречных мужчин были бледны, их черты острились, а под глазами чернели круги. Бледность и изрезанность лиц были результатом многодневного поста, который они держали в светлое время суток, а круги под глазами появлялись оттого, что жизнь в этом месяце велась по ночам, то есть и к жене приближаться не запрещалось и кушать-пить можно было до тех пор, пока, как сказано в Коране, не станут в лучах восхода различаться белая и черная нитки. Был канун «Лейлят аль-Кадр» – Ночи Могущества, про которую в Коране сказано, что она лучше тысячи месяцев. Эту ночь мы, как и другие правоверные, проводили в мечети, где хафиз читал до рассвета святой Коран.
Мадина*, мой город! Сердце мое, покоящееся меж двух гор! Часами готов я был бродить по площади Аль-Хусейн, которую мы теперь называем площадью Палестины. Часами готов я был смотреть на твои минареты и на древние стены замка Тукан. Сколько раз сначала с мамой и отцом, а потом с друзьями, наслаждался я райским вкусом халвы и канафе** в кондитерской «Аль-Акса» возле мечети Ан- Насир! Сколько сотен километров исходил я по Старому Городу! Сколько раз гладила мне кожу тень Альбейкских ворот!
Включите телевизор моей памяти, раскройте мои глаза! Смотрите: вот Рас-аль-Ай, квартал прямо над Старым Городом, вот железная дверь, выкрашенная в зеленый цвет, вот лестница, ведущая к другой двери, белой, над которой чернеет надпись: «Пожалуйста, снимайте обувь!»
Когда зимой я рано утром выходил из дому, спеша в школу, утреннее солнце со своего востока било мне прямо в глаза, превращая встречных прохожих в черные силуэты без лиц. Из открытых, хотя и зарешеченных, окон первых этажей неслись запахи завтраков. Я шагаю, а смешанные ароматы лимона, чеснока и шипящего постного масла щекочут мне ноздри. Это, должно быть, готовят фууль. А вон в том доме печется плоский круглый хлеб айш, что означает «жизнь». Или, может быть, он уже испекся и разошелся по сумкам детишек, бегущих в школу, и взрослых, шагающих на работу. И дыхание его вырывается из этих сумок наружу, заставляя меня, только что позавтракавшего, глотать слюнки.
А откуда-то тянет запахом соуса баба ганудх, который готовится из баклажана и тхины, а она, в свою очередь, делается из знаменитого сезама, того самого – «сезам, откройся» - жемчужины наших прекрасных сказок.
Откройся, сезам моей моей памяти и дай мне еще хотя бы раз увидеть отца. Вот он, всегда седой, словно родился таким. То есть, борода была черной с белыми прожилками, как соседская кошка. А волосы сверкали безысходной сединой. Очки его, обрамленные в очень тонкую оправу, при этом умудрялись придавать ему вид не менее солидный, чем какие-нибудь роговые. Вообще, было в нем нечто очень доброе, очень уютное и очень домашнее. Стоило ему выйти на улицу, как он начинал здороваться со всеми, даже мало знакомыми людьми, за что и получил в нашем квартале прозвище «Сабах Аль-Хир»***. Короче,
европейский интеллигент. Араб просыпался в нем лишь, когда он начинал торговаться. Я обожал ходить с ним на небольшой базарчик, расположенный все на той же Палестино-Аль-
Хусейнской площади. Ах, как мой отец мастерски сбивал цену на всё, что угодно, от помидоров до магнитофона, ибо на рынке можно было воистину найти всё, что угодно. Поединок между моим отцом и каким-нибудь торговцем это... это была дуэль, спаринг

* Мадина – ( араб.) город.
** Одна из самых изысканных восточных сладостей.
***(араб.) Доброе утро

карате, Эль-Галут*! Здесь были все аттрибуты Востока – и безудержная лесть, и клятвы всеми возможными бородами, от бороды пророка до бород дедов участников схватки, и презрительные усмешки, и воздевание рук к небу. Наконец, объяснив это исключительно тем глубоким уважением, которое он испытывал к почтенному эффенди Шихаби и движимый которым он готов нести столь тяжелые убытки, продавец утирал шелковым платком капельки пота с лысины и соглашался на треть изначально запрошенной цены. Тогда мой отец заплатив, приобретал необходимую вещь и вновь превращался в европейца и джентльмена, после чего с достоинством удалялся.
Впрочем, европеец и джентльмен оставался при этом глубоко верующим мусульманином. Специализацией отца был «закят» – раздача милостыни. Он состоял в организации, которая занималась сбором средств в помощь слепым, глухонемым и калекам. На закят мусульманин обязан отдавать примерно три процента своих доходов.
Убогие монетки бедняков и щедрые купюры богачей стекались в отцовские руки, а затем практически в полном составе перекочевывали в конверты, которые отец и его люди подкладывали несчастным под двери. Столкнувшись с загадочной находкой, ущербный пожимал плечами, возводил глаза - иногда невидящие – к небу и благодарил Аллаха за нежданную радость.
Да, отец был религиозен. Насколько я, небрежно относился к молитвам, настолько он проявлял здесь скрупулезность. «Салят аль субх» – утренняя молитва, «салят аль зухр» – полуденная, «салят аль аср» – дневная, «салят аль магриб» – вечерняя, «салят аль иша» – ночная. Пять раз в день. Как-то раз отец с гордостью констатировал, что за всю свою жизнь не пропустил ни одной молитвы.

* * *

Врезался мне в память наш с ним визит к шейху Мансуру. Шейх занимал важный пост в управлении мечетями Мадины, но зачем отец его навещал, я понятия не имею.
У него была аккуратно подстриженная черная борода, черный костюм с жилетом, серый галстук и белоснежная чалма. На столе стояли традиционные пиалы со сладким черным кофе.
Из разговора я понял очень мало, однако навострил ушки, когда шейх начал жаловаться на преследования со стороны израильтян.
- Они фиксируют всё, - задумчиво говорил он, - либо при помощи «жучков», либо благодаря доносчикам. В мечетях на проповеди – слова не скажи. Конфискация земель, строительство поселений, снос домов** - все это запретные темы. Стоит имаму раскрыть рот, как его
начинают таскать в полицию, допрашивать, могут даже арестовать. Сколько мне уже из-за этого нервов вымотали. Иногда меня тягают туда заранее, дня за два, за три до пятницы – выясняют, о чем я собираюсь говорить в Святой день. Очень вежливо просят избегать скользких моментов. Я отвечаю: “Так об этом же все говорят! Мы же с людьми общаемся!” А они: “А вы пообтекаемей. Не надо создавать излишний ажиотаж. И в выражениях будьте поразборчивей.”
От этих частностей шейх перешел к более общим проблемам.
- Что делать! – иронически сокрушался он. – Не любят они нас. Они и Магомета – да
благословит его Аллах и приветствует! - не признали за пророка. А всё потому, что он не был евреем. Всем остальным критериям Торы соответствовал, но вот... – шейх щелкнул пальцами. – Отсюда и нескончаемая ненависть и к самому

*При Эль-Галуте арабские мусульманские армии разгромили монголов, возглавляемых Хулагу-Ханом.
**Имеется в виду разрушение домов, принадлежащих семьям террористов.
Магомету и к его последователям.А ведь он доверял им, заключил с ними договор. Они этот договор нарушили. А мы продолжали обходиться с ними по-человечески. Каких успехов добились иудеи под властью ислама – и в политике и в литературе! Всё оттого, что мы с ними всю жизнь либеральничали.
Я не помню, о чем они еще говорили, помню, что в конце разговора он протянул отцу потрепанную книгу.
- Тут я кое-что отчеркнул специально для вас, Шихаби.
Не знаю, прочел ли отец отчеркнутое, но я конечно же прочел, как только мы вернулись домой. Это была хрестоматия для старшей школы, выпущенная в Египте, а рекомендовал шейх моему отцу прочесть следующее стихотворение в прозе:
«О мать Израиля! Осуши слезы свои! Из крови сынов твоих, пролитой в пустыне, не вырастет ничего, кроме полыни и терний. Утри кровь свою, о мать Израиля, будь милосердна и избавь пустыню от своей гнусной крови, о мать Израиля! Забери павших своих, ибо от мяса их у воронов рези в животе, а от зловония – насморк. Плачь, о мать Израиля, и рыдай! Да будет каждая стена Стеной плача для евреев!»
У меня «мать Израиля» ассоциировалась с моей собственной мамой. Думаю, это шейх и имел в виду, подсовывая отцу книжку с этим отрывком.
Мама всегда была для меня загадкой. До конца она не разгадана мной и поныне, хотя, с другой стороны, кто в этом грустном мире может быть разгадан кем-нибудь другим, да и самим собой? Но мама – иное дело. В ней черной тенью гнездилась тайна, какая-то чужесть нам всем, словно в наш дом она попала с другой планеты и скоро туда вернется. Внешне она была обычной мусульманской женщиной. Чадру, правда, не носила – у нас в Мадине ее вообще почти не носили – зато отцовским гостям не позволяла пожимать ей руку. Ни разу не припомню, чтобы она одна вышла на улицу. За покупками они отправлялись вместе с отцом. А в остальном дом был на ней – готовка, мытье посуды, уборка – и так двадцать четыре часа в сутки. При этом через слово – «Иншалла!» - «С помощью Аллаха!»
Она твердо усвоила свое место. Как сказано в Коране: «Мужья стоят над женами за то, что Аллах дал одним преимущество над другими, и за то, что они расходуют из своего имущества. И порядочные женщины – благоговейны, сохраняют тайное в том, что хранит Аллах».
Мама, с головой, закутанной в шаль, как я уже сказал, выглядела обычной арабской женщиной. Но не была ею. Более того, вгляд, который она кидала на всех вокруг, за исключением ее собственных детей, да и то до поры до времени, был взором совершенно постороннего человека. «Откуда вы? – казалось, говорила она безмолвно. – Откуда вы, и кто вы? И что вы делаете в моем мире, а я в вашем?»
Она была родом из Бостона. Отец ее был кантором в синагоге, но жена его, моя бабушка, была куда более религиозна. Забегая вперед, скажу, что, когда мама вышла замуж за араба, именно бабушка была инициатором разрыва с нею. Мама как-то обмолвилась, что они с дедушкой время от времени встречались втайне и от бабушки и от моего отца. Как бы то ни было, лично я ни дедушки ни бабушки в жизни не видел. Знаю только, что дочь свою они воспитывали набожной еврейкой и в красках расписывали ей Святую Землю, но уезжать туда почему-то не торопились. То ли никак не могли решить какие-то финансовые проблемы, то ли страшно было ехать из зажравшейся Америки в еврейское государство средней сытости. Не удивительно, что девочка... ну, скажем, доверяла не всему, что ей говорили. Как-то раз, уже в разговоре со мной она сказала, что евреи по шабатам не прикасаются к деньгам, разве что уж к очень большим деньгам. Я понял - не о деньгах тут речь!
Дело было в шестидесятых. Улицы Америки стали ареной борьбы. Борьбы против всего – против войны, против мира – по крайней мере в обществе и в душе человеческой, против устоев всё того же общества. В-общем, не успели мои будущие дед с бабкой опомниться, как мама оказалась в колонии хиппи, где все ходили голышом и курили травку, а затем в рядах пресловутых «везерменов»*, откуда был прямой путь в тюрьму, либо... Тут-то ее родители опомнились и поспешно собрались на «Землю Обетованную». Но было уже поздно. Прежней Мирьям Рихтер больше не существовало.
Странный путь проделала моя мама. Уйти от перспективы надеть парик на стриженую голову, затем раздеться догола в лагере хиппи, чтобы в конце концов закутать всё ту же голову в мусульманскую шаль.
Мама рассказывала, каково ей было менять веру. Нет, не в душе, там-то как раз всё было тихо. Но сначала в министерстве по делам религий какой-то хмырь уговаривал ее не переходить в ислам. Устроил форменный допрос, записывал имена и телефоны родственников, прежних и будущих . Он должен был выдать ей бумагу, с которой предстояло пойти сначала к кади в Мадине, затем поехать к адвокату в Аль-Кудс**, затем опять в Мадину, затем опять в Аль-Кудс. Короче, не знаю, сколько сотен километров отец намотал на своем «мерседесе». Кади тоже стал выяснять, зачем это маме вдруг понадобился ислам. Мама честно ответила: «Чтобы выйти замуж». Кади почесал бороду: «Не нравится мне это.” Дальше, впрочем, было проще. В мусульманском суде маме следовало лишь сказать “Нет бога, кроме Аллаха, а Магомет – раб и посланник Его».
И в квартире за белой дверью появились на свет сначала мой брат Ахмед, затем моя сестра Монира, за ней Амира, потом брат Мазуз, после него будущий автор этих строк, сестра Лама, наш младший брат Анис, самая младшая сестра Хамда. Любопытно, что мама, которая некогда в Америке так решительно порвала со своей верой, здесь, приняв ислам, стала поститься в еврейский Судный день. Она и нас, детей, пыталась к этому привлечь, но безуспешно.
Подруг у нее не было. С отцом она разговаривала мало. Даже когда мы куда-то вместе выходили или выезжали, она оставалась молчаливой декорацией. Да и с нами, детьми, она не столько разговаривала, сколько рассказывала. Рассказывала о своем еврейском детстве, о своей американской юности. Наши дела ее интересовали куда меньше, чем собственное прошлое, и, похоже, с ее точки зрения нас самих тоже должны были интересовать куда меньше. Занимался нами отец. Мама же, всегда одетая в темное, тенью проплывала мимо нас по квартире, скорее - в свою скорлупу – к стирке, к посуде, к готовке.
Соседи ее не любили. Не забуду, как однажды, возвращаясь из школы, я поднимался по лестнице и слышал, как Шафика из квартиры напротив объясняла дяде Радже, зашедшему в неурочное время:
- Махмуда нет дома. Он обычно приходит вечером. Дети в школе. А его еврейка, наверно, спит и звонка не слышит.
Кстати, до сих пор не знаю, почему, будучи человеком далеко не бедным, отец не стал строить дом, а предпочел, чтобы вся наша семья так и жила в квартире, которую ему купил мой дед. Правда, квартира была очень просторная, но среди людей его круга, поголовно отстроивших себе виллы, отец был исключением. Нам, детям, однако, это оказалось на руку. Дело в том, что, если сейчас мы все терпеть не можем евреев, то тогда, в семидесятых, это был не вопрос мироощущения, а вопрос политики. А политикой интересовалась как раз та часть населения, которая жила в виллах. Вот и получалось, что, переедь мы из квартала, где
жил средний класс, в богатый район, нам, отпрыскам еврейки, не поздоровилось бы. Но и здесь, как вы уже заметили, всякое бывало.
Один случай, помнится, всех потряс – случай чуть ли не единственный в своем роде. Мне

*Американская террористическая организация времен Молодежной революции 60-70-х гг.
**Арабское название Иерусалима.

было лет десять... да, точно, десять лет. То был восемьдесят второй год. Мы с ребятами играли во дворе нашего дома, там, где за скамейками росли большие олеандровые кусты. На скамейках этих сидели Шафика с мужем и еще кто-то из соседей, то ли Абуды, то ли Сабаги – точно не помню. Открылась зеленая дверь, и вышли мама с отцом. Они подошли к сидящим на скамейке, прислушиваясь к тому, что те живо обсуждали. А обсуждали недавнюю резню в Сабре и Шатилле, возмущаясь хладнокровной жестокостью евреев, говорили, какие те звери и от души желали им всем того же, что произошло с обитателями этих лагерей.*
И вдруг мама закричала: «Неправда! Это не мы! Мы бы такого никогда не сделали!» Наступила гробовая тишина. Я взглянул на лица соседей и понял, что эти три фразы не будут прощены не только маме и нам, но и нашим детям и детям наших детей. В тишине прозвучал звук пощечины – первый случай, когда при мне отец поднял руку на маму. Мы, дети, застыли, а лица соседей, которые после маминых слов как бы окаменели, теперь, наоборот оттаяли. Мама, взявшись за края шали, чуть подтянула ее вперед, словно пытаясь прикрыть щеки, одну из которых мгновение назад обожгла ладонь мужа, и... нет, ее лицо оставалось перед нами, но, казалось, это лишь прозрачный призрак лица, а сама она, как улитка, уползла в мягкую раковину шали.
Кстати, этой пощечиной отец, можно сказать, выручил всех нас. Он как бы стер ту тень, которая могла на нас пасть из-за маминых слов. Впоследствии отношение к нам нисколько не изменилось. Лично мне окружающие редко напоминали о моем происхождении. Другое дело, что в условиях оккупации оно само о себе частенько напоминало. Сами посудите, что я должен был чувствовать, когда отцовский гость рассказывал о том, как дважды разрушали его дом за то, что сыновья участвовали в акциях ФАТХа.
Разрушить за две минуты дом, который крестьянин – а рассказчик приехал из деревни – строил всю жизнь! Дать на сборы полчаса, а потом заложить динамит и на глазах у детей, теперь уже бездомных – ба-бах!
Моих братьев всё это тоже коснулось, и еще как! Так что пора выходить на сцену новым персонажам... да нет, не побоюсь этого слова – героям. Но сначала – о старшем нашем брате, который стоит особняком – об Ахмеде. Я чуть не написал «тихий, старательный мальчик», но, если «тихий», то в переносном смысле. Потому, что в самом прямом он был очень громкий, особенно по ночам. Ахмед страдал тяжелейшей астмой. Все мое детство, сколько я
себя помню, он будил нас по ночам своим диким кашлем. Кашлял он надрывно, будто говорил: “Ах! Ах! Ах!”, кашлял, будто над чем-то сокрушался. Он легко подхватывал простуду, а она в свою очередь неизменно перерастала в лучшем случае в бронхит, а, как правило, в воспаление легких. Болел он долго, мучительно, иногда кашель так выворачивал его наизнанку, что весь обед, который мама приносила ему в постель и который он только что с таким аппетитом ликвидировал, оказывался на ковре. Беспробудные болезни – а с нашими зимами он из них не вылезал – привели к тому, что он один читал больше, чем все его братья и сестры вместе взятые, а ведь книгочейство – наследственная «болезнь» семьи Шихаби. Странный каламбур получается – ироническое упоминание болезни в кавычках и самой настоящей страшной болезни без всяких кавычек.
Так вот, читал он все – в первую очередь поэзию – и нашу старинную, золотистую,
особенно Абу-Нуваса, и европейскую. Махмуда Дервиша, всеобщего кумира, кстати, не очень жаловал. Из современных терпимо относился к Абу Али Расми, а по-настоящему

*Несколько тысяч мирных и немирных жителей палестинских лагерей в Ливане были убиты ливанскими арабами-христианами в 1982 г. Арабская и советская пропаганда обвинили, а первая вкупе с прогрессивной европейской общественностью и по сей день обвиняют в этом израильтян.

обожал европейцев, – в первую очередь французов – Верлена, Рембо, Апполинера. Помню, допекал нас вопросом:
– Представьте, что предисловие к томику Аполлинера изданному в 1930-м году, заканчивается словами: «Великий поэт Гийом Аполлинер пал на полях Первой Мировой войны». Может ли такое быть?
Уже по самой постановке вопроса ясно было, что не может, но мы не понимали, почему. Самые тупые заявляли, что, наверно, он не пал на фронтах Первой Мировой.
- Нет, - восклицал Ахмед, - пал!
- Тогда почему же?... – недоумевали они.
- Вот я и спрашиваю, почему?
А разгадка, оказывается, была в том, что в 1930-м еще не знали, что будет Вторая Мировая, поэтому не говорили “Первая Мировая”, а просто “Мировая”. Можно было бы догадаться.
В другой раз он нас достал вопросом: “Первый дошедший до нас глобус был изготовлен в 1492-м году. Чего на нем не хватало?”
Ну, ясное дело, тут уж все ответили:
- Америки!
Географией он тоже увлекался. Лежа неделями в кровати, живя в городе, въезд и выезд в который разрешался только по пропускам, он читал о путешествиях и сам мечтал отправиться в дальние страны.
Языки он, как и все мы, знал хорошо. Как-то раз прочел на английском дневники исследователя бассейна Амазонки полковника Фоссета. Фоссет был убежден, что где-то там, в дебрях Южной Америки, скрываются остатки Атлантиды. Не знаю уж, каким образом континент, утонувший посреди океана, мог, по его мнению, там всплыть. Как бы то ни было, в начале двадцатого века полковник снарядил экспедицию на поиски древней цивилизации, и сам бесследно пропал, как Атлантида, затонул где-то в безбрежном океане зеленой сельвы. Так никто и не знает, куда он делся. Так вот, мой братишка возмечтал, когда вырастет, снарядить экспедицию по следам Фоссета и найти его живым или мертвым. Исходя из того, сколько времени прошло с тех пор, как тот исчез, скорее второе. Он стал зубрить испанский, изучать все, что было связанно с Латинской Америкой, стал делиться с одноклассниками своими планами и даже подбирать среди них будущих участников экспедиции. Было ему при этом тринадцать лет.
Кстати, примерно тогда же произошел забавный, почему-то запомнившийся мне случай. Папа раздобыл пропуска и мы поехали то-ли в Аль-Кудс, то-ли через Аль-Кудс в Аль-Халиль*, я уже не помню. Так или иначе, мы шагали через еврейскую часть Аль-Кудса, а впереди нас семенила какая-то бабулька, как впоследствии выяснилось, иммигрантка из России. Таковых в те времена было очень мало. Если не ошибаюсь, Мазуз на занятиях в ФАТХовском кружке называл цифру сто пятьдесят тысяч.
Короче говоря, шли мы, и вдруг эта старушенция возьми, да и поскользнись. Растянулась на асфальте и заверещала. Прежде, чем мы успели пошелохнуться или, наоборот, демонстративно застыть - это зависело от того, что победит, воспитание или идеология - Ахмед бросился к ней, помог ей встать и начал ее отряхивать, хотя день был сухой и она ничуть не испачкала свое серое пальтишко, от которого за километр веяло дикой Россией. Кстати, я думаю, что это пальтишко защитило ее от слишком серьезных ссадин потому, что, хотя она, поднявшись, и потирала ушибленные места, однако характерной гримасы боли у нее на лице не было. Но слезки были. Может, от умиления, потому, что сквозь эти слезки бабушка улыбнулась Ахмеду и ласково сказала:

*Арабское название Хеврона.

- Тода раба.*
Потом напряглась, собрала в кулачок весь свой кургузый иврит и добавила:
- Ата Махмуд.**
Имелось в виду «ата хамуд» - ”ты милый”.
- Ло, - весело сказал мой брат. – Ани Ахмед. Ху, - он указал на отца, - Махмуд.***
Она хитро на него посмотрела, даже пальчиком помахала, и вновь молвила:
- Ло, ата Махмуд!****
Но именно в ту пору и обрушилось на нашего брата несчастье. Ахмед начал курить. В наших семьях такие вещи, мягко скажем, не поощряются. Если отец узнаёт, что его сын, школьник, курил, побоев не миновать. Но всё равно курят потихоньку, мерзавцы. К тому же наш папа был относительно либерален. Заметив, что от Ахмеда попахивает, он решил воздействовать на здравый смысл. Завел его в отдельную комнату, усадил напротив себя и стал объяснять, что, если астматик начнет курить, то... В-общем, в точности предсказал всё, что впоследствии случилось. Сколько раз отец потом стучал себе кулаком по лбу, плакал и кричал: «Сам, сам всё напророчил!»
А курил Ахмед страшно. Стоило родителям уйти из дому, начинал каждые двадцать минут выскакивать во двор, чтобы, спрятавшись за олеандровыми кустами, приложиться к любимому зелью. Когда ему исполнилось пятнадцать лет, я, возвращаясь однажды из школы, увидел – сидит он во дворе на скамеечке под этими самыми олеандровыми цветами и сам белый, как эти цветы. Я спросил: «Что ты здесь сидишь, Ахмед?» А он: «Да вот что-то чувствую себя неважно». Мне бы поднять тревогу... А я подумал: “Неважно так неважно”, пожал плечами и вошел в подъезд. А потом уплелся к друзьям. Ближе к вечеру мама позвонила, сказала, что Ахмеда увезла «скорая помощь». Я прямо на месте подскочил. Подскочить подскочил, но в больницутак и не поехал. А может, родители меня с собой не взяли, не помню. Память о детстве не коктейль, где у каждого напитка свой слой, а микстура, где всё взболтано, всё слилось.
Вернулся он на следующий день, вроде как его подлечили, но с тех пор у мамы появилась привычка – стоять у него по ночам под дверью и слушать, как он кашляет. Вы думаете, он перестал курить? Еще больше начал. Курение у него превратилось в страсть. Он себе запрещал курить и сам немедленно нарушал запрет. Декабрь в наших краях не холодный – холода наступают только в январе-феврале, - но влажный, туманный и дождливый. Ветров мало. Они тоже обрушиваются лишь в январе. Так вот в тот год не успел наступить ноябрь,
как сразу же подекабрело.
Он опять схватил простуду, затем, как водится, бронхит – все по сценарию – но какое-то время держался. Знаето что подкосило его? Дым! Завел себе друзей в лагере беженцев на окраине Мадины, целыми днями пропадал там среди трущоб, в лабиринте бетонных домиков. Нищета них была жуткая. Зимой запах сырости от протекающих потолков смешивался с запахом керосина, источаемым печурками, тщетно сражающимися с холодом. Идеальная атмосфера для астматика.
Рядом с лагерем располагалась городская свалка, которую неспрестанно жгли. Даже в центре Города иногда чувствовался запах гари, а уж в лагере – и говорить нечего. Хоть скафандры надевай.
На этот раз я поехал с ним в больницу. Помню, лежит под капельницей, а глаза веселые. Я

*Большое спасибо.
**Ты Махмуд.
***Нет, я – Ахмед. Вот он Махмуд.
****Нет, ты Махмуд.

говорю: «Ахмед, чему ты радуешься?» А он мне: «Вот мне, - говорит, - сейчас легче. Если бы ты знал, как приятно, когда приступ проходит».
Вернулся он домой в тот же день, только после этого уже без ингалятора шагу не мог ступить. Как ни зайду к нему в комнату – на меня смотрит полупрозрачная пластиковая маска, этакое хрипло гудящее рыло, а над ним глаза – уже никакого веселья в них не было – мрачные такие глаза. Кстати, глаза у Ахмеда были не черные, как у всех нас – и у меня и у Мазуза и у Аниса и у девочек – кроме Ламы, у нее светло-карие. Глаза у него были зеленые.
В то вечер словно какое-то предчувствие охватило его. Он вдруг подошел ко мне – я сидел у себя за столом, над котором еще висел микропейзажик – пальмы, кипарисы, а спереди зеленое дерево, и в его кроне – апельсины. Так вот Ахмед подошел ко мне и сказал:
- Знаешь, Ибрагим, весь день ощущение, что я сегодня вечером должен сказать какую-то очень важную фразу, главную фразу моей жизни. Но какую не то что не помню, кажется, даже никогда не слышал.
Это было днем. Мы пообедали. Помню, мама приготовила ужасно вкусный чечевичный суп с плавающими в нем поджаристыми гренками. После еды я принялся готовить уроки, а он задремал. Во сне закашлялся. Проснулся. Машинально достал сигарету.
- Не надо курить, Ахмед, - сказал я ему.
Он внимательно посмотрел на меня, сломал сигарету в руке и объявил:
- Не буду. Больше не выкурю в жизни ни одной сигареты.
И действительно, больше не выкурил.
Я снова углубился в свою математику. Вскоре стемнело. Ахмед сидел у себя в комнате и кашлял. Потом подошел к маме, что-то спросил у нее – лишь много времени спустя я узнал, что именно, и не успела она ответить, как снова закашлялся, на этот раз сильнее, чем раньше, бросился за ингалятором, надел его – и тут мама вдруг увидела, что ее сын в этом ингаляторе задыхается. Она сорвала с него проклятую маску, но было поздно – Ахмед был уже весь синий. Папа - он же врач! – начал делать ему искусственное дыхание, массаж сердца, мама, заливалась слезами, кинулась вызывать «скорую помощь». «Скорая помощь» приехала быстро, но врач – высокий, толстый, лысый всплеснул руками и возопил:
- Да ведь он уже мертвый!
Мамино лицо стало даже не белым, а приобрело какой-то бетонный оттенок. Глаза ее сошлись к переносице, и она рухнула – нет, конечно, не на ковер, а на руки - мои и моих подоспевших сестричек.
Отец что-то – не помню, что именно – сказал врачу, тот пожал плечами и сделал моему брату укол в сердечную мышцу. Сердце вновь заработало.

* * *

Отец, мать и Мазуз по очереди дежурили у Ахмеда в больнице. Они приносили новости одна другой грустнее: в сознание он не пришел, легкие не работают, дышит он исключительно через аппарат. Когда ему поднимали веко, зрачок на свет не реагировал. Это был очень плохой признак. Очевидно, остановка сердца продолжалась чересчур долго, и мозг оказался сильно поражен вследствии кислородного голодания. Возникла опасность, что, когда к нему вернется сознание, он станет слабоумным.
- Ну и пусть! - говорила мама. – Я его любым любить буду.
Наверно, именно тогда я понял, что настоящая любовь – это когда любят любым.
Дни шли. Ахмед в себя не приходил. Ему попытались сделать вентилляцию легких – чуть ослабить работу аппарата и тем самым спровоцировать легкие, чтобы сами начали работать. Но легкие не провоцировались.
Я молился за его здоровье. Ночами я шептал, лежа в постели:
- Всемогущий Аллах! Милосердный Аллах! Пожалуйста, помоги Ахмеду! Спаси Ахмеда! Пожалуйста, не лишай меня брата! У меня такой хороший брат, он лучше всех на свете. Ну почему он должен умирать?
Я плакал, осознавая свое бессилие. Ну что я мог – один?! Вот если бы пойти в мечеть, воззвать к мужчинам:
- Пожалуйста, давайте все вместе помолимся за нашего Ахмеда.
Но у нас так не делается. Пусть всё идет как идет. Аллах дает, и Аллах берет, и не нам указывать Ему, что делать. Как сказано в третьей суре Корана, «не умирает душа иначе, как с дозволения Аллаха с установленным на то сроком».

* * *

Я приехал в больницу. На площадке перед лифтом было страшно накурено – мне казалось, что все таким странным способом выражают сочувствие умирающему из-за курения Ахмеду. Люди в зеленых комбинезонах провели нас по желтым коридорам в белую реанимационную палату. Ахмед лежал на высокой больничной кровати. В нос ему были вставлены какие-то пластмассовые трубки. Губы прикрывала маска. Глаза были закрыты. Голова свесилась на бок. Из-под одеяла торчали ноги. На белой-белой коже черные волосы особенно выделялись, и ноги казались мохнатыми, как у ифрита. Над изголовьем по экрану прыгали какие-то цифры, диаграммы.
- Смотри, - начал мне объяснять отец, - вот это красным – пульс. А вот это зеленым – давление. Видишь, давление хорошее.
Дальше я не слушал. Я взял брата за руку – рука была живой, теплой – и начал уговаривать:
- Ахмед, давай откроем глаза. Давай встанем! Давай отправимся домой. Дома так хорошо. Дома мама...
Вдруг я увидел в уголках его глаз слезы.
- Папа, он слышит!
- Нет, сынок, - ответил мне отец и как-то виновато опустил глаза, словно это из-за него Ахмед не слышал. – Это просто от долгого лежания скапливается слезная жидкость.

* * *

Через два дня утром отец разбудил меня.По щекам его текли настоящие слезы.
- Вставай. В школу ты сегодня не пойдешь. Ахмеда больше нет.
Сестры голосили. Мама молчала – от горя она окончательно потеряла свою трехмерность и распласталась черным пятном по белой стене. Аллах так и не услышал меня. Он был большой, чужой и холодный.

* * *

А теперь о двух других моих братьях. Мазуз был старше меня на четыре года, Анис – на два года младше. Они, как ни странно, были очень дружны между собой, я же всегда был в сторонке. А вот к маме после Ахмеда я всегда был ближе всех, даже ближе, чем сестры. Но вернемся к братьям. Иногда мне казалось, что Анис – точное повторение Мазуза, иногда – что карикатура на него. Оба были колючками в глазах наших родителей, но по разным причинам.
Мазуз с младых ногтей был главным поставщиком “травки” на нашей улице и главным ее потребителем. Его даже выгнали из школы, но потом из уважения к отцу приняли обратно. При этом он был прирожденным лидером, и не было проделки у нас во дворе, инициатором которой стал бы кто – нибудь, кроме него. Драка с ребятами с соседней улицы при участии нескольких десятков бойцов с каждой стороны ( при этом он выкрикивал цитату из Корана «И сражайтесь на пути Аллаха с теми, кто сражается с вами»), угоны машин с неизменным возвратом хозяевам под покровом тьмы того, что за несколько недель или месяцев безумств осталось от них, коллективная кража одного из первых только-только появлявшихся тогда компьютеров из пункта по обмену валюты, принадлежащего достопочтенному Джамилю Фахуму, местному богачу, отпрыску рода потомственных менял, в славном городе Мадина, что со времен предка моего по обеим линиям, Ибрагима, стоял на пересечении торговых путей.
Все это, отмечу, было в те не слишком частые и не слишком долгие периоды, когда мозги его отдыхали от гашишного тумана и просветлялись для новых пакостей. Отец бил его нещадно, мама пожимала плечами.
В старших классах Мазуз вдруг резко повзрослел, стал учиться. Может быть, сыграла роль начавшаяся интифада – понимаете ли, когда ощущаешь, что твой народ втоптан в грязь, что любой подонок может над тобой издеваться только потому, что у него в руках есть автомат, а у тебя - нет, от отчаяния можно и гашишом увлечься. А когда надежда выплывает из–за туч, душа, как подсолнух к солнцу, тянется к ней, и тут уже не до гашиша.
В декабре он собрал нас, и как заправский командир, начал раздавать приказы. Вновь цитировал Коран: «Если будет среди вас двадцать терпеливых, они победят две сотни, а если будет среди вас сотня, они победят тысячу тех, кто не верует...»
Поначалу мы с ребятами бегали по магазинам, собирали пожертвования на революцию. Приволакивали шины, раскладывали вдоль дороги, чтобы поджечь, когда появятся солдаты и муставтэним*. Это тоже сдабривалось строкой Корана: «И убивайте их всюду, где встретите, изгоняйте оттуда, откуда они изгнали вас...» На молодежь из лагеря беженцев эти слова действовали. Да и на нас. Даже я загорелся. Убить, правда, никого не убил, но камень все-таки кинул. Хотя и не попал.
А еще был такой случай. Мы толпой двинулись к блокпосту - в те времена их было гораздо меньше, чем сейчас. Ребята запаслись камнями. Некоторые взяли здоровые такие рогатки. Возглавлял нас Фарук - рогаточный снайпер. Гайками с пол-ладони шириной стрелял виртуозно. Ему уже было лет двадцать. Вообще, пошли в-основном большие ребята плюс несколько лет по четырнадцать-пятнадцать, ну и мы, мелкота. Да, досталось тогда евреям! Только и успевали уворачиваться. Пару раз пальнули в воздух, а мы не боимся - знаем, что по нам стрелять запрещено. Тут Фарук прицелился из рогатки и - точно одному в пасть. Наверно у того ни одного зуба не осталось! Схватился за рот, а по пальцам кровь - водопадом. Другой не выдержал и - за автомат! Целится в Фарука, мы поняли - сейчас пальнет. А тот, которому зубы вышибли, все орет и орет от боли. Может, если бы заткнулся, все бы и рассосалось. А он орет и орет, только нагнетает. А этот целится. Фарук тогда схватил из мелкоты того, кто поближе. А поближе-то был как раз я. Я прямо впереди его стоял, вернее, не стоял, а прыгал и кричал: «Аль-Кудс - наш! Аль-Кудс - наш!» Вот он меня и схватил под мышки. Поднял и прикрывается мною. Наверно, вот так же погиб семилетний племянник Фатхи Габина. У меня аж дух захватило! Смотрю на солдата, все, думаю, сейчас обкакаюсь, но надо улыбаться - дескать, мы, палестинцы, ничего не боимся, даже такие юные! А подмышки вспотели - у Фарука потом с пальцев текло. Встретились мы с солдатом взглядом - он автомат и опустил. Мне потом Фарук руку жал. Ты, говорит, мне жизнь спас. И другие все поздравляли. Даже
Мазуз - вообще-то он меня недолюбливал, а тут обнял – «Ты наш маленький герой!»

*(араб.) поселенцы

Однако это так, исключение. А вообще я в нашем доме оставался... нет, не маменькиным
сынком, а маминым сыном. Я был, как Якуб – человек шатров. Поэтому мама и любила меня, а не их. То есть она, конечно, всех своих детей любила, но... как бы это сказать – биологической любовью, кошачьей, материнской. По-человечески она любила только меня.
А братья мои были люди поля. Вот, пожалуй, что сближало маленького Аниса с юношей Мазузом. Но Анис не курил марихуану, не воровал. Драчун был, правда, как и Мазуз, первостатейный. Однако специализацией его было нечто иное – вранье. Точнее, фантазии. Морочил он головы всем. Стоило однокласснику сломать ногу, поскользнувшись на лестнице, как Анис спешил оповестить всех вокруг, будто имярек поспорил с ним на шесть с половиной доларов, что спрыгнет с тремя зонтиками с минарета мечети Ан-Насир. Когда спустя десять дней несчастный ребенок с ногою в гипсе приковылял на костылях в школу, он долго не мог понять, почему на него смотрят, как на героя.
Опоздав по неизвестной ( если не считать фонаря под глазом) причине на уроки, Анис объяснял, что вчера к папе на лечение привезли слона, поскольку ни один ветеринар не взялся, и он, Анис, ассистировал всю ночь при удалении аппендицита. “Вот только что, буквально полчаса назад закончили.” В этом случае литературный дар моего брата был оценен по достоинству, и он получил свой первый гонорар – двойную дозу плетки – и за опоздание и за враньё.
Как я уже говорил, большой был мастер по части набить кому-нибудь морду. И не только. Когда нормальные дети пускали в ход кулаки, он прибегал к разным видам вооружений. Палка, молоток, камень - все входило в его арсенал. Хорошо хоть в полицию никто не
обращался – полиция была еврейской. В-общем, Анис был создан для будущей интифады, причем, тренировочным лагерем ему служила наша многострадальная улица.
Я же, в отличие от своих братьев – и старшего и младшего – учился хорошо, отличался примерным поведением. Когда этот факт отмечали в присутствии Аниса, тот еще, стиснув зубы, терпел, но когда меня, сопляка, стали ставить в пример дылде Мазузу, для бедняги это было совсем невыносимо. Отец, по-моему, до сих пор уверен, что возвращение Мазуза к человеческому образу (отмечу, временное) связано было не столько с интифадой, сколько с позорной ситуацией, вызванной наличием образцово-показательного младшего брата. Я так не думаю. Наркомания и кражи – чересчур серьезные штуки, чтобы их можно было перешибить столь примитивными педагогическими приемчиками.
Кстати, и у меня не всегда все гладко было с родителями.
Фаида!
Окна были в пупырышках капель, а на горах вокруг Мадины лежал снег. Самый настоящий снег – обыденность для жителей севера, радость для обитателей наших широт. Солнце купалось в этом снегу, не добавляя при этом ни оттенка к его белизне – она оставалась девственной, как гурия в Раю. Белизну эту оттеняли лишь рыжие прогалины да черная щетина сосен. Ветер плясал в голых деревцах и гонял рябь в озерах, образовавшихся на плоских крышах. Долины были салатового цвета, трава пьянела от талого снега. Как говорят у нас в народе, второй уголек уже упал. Упадет третий – и зиме конец.
Фаида!
Казалось, загар отлетает от ее лица, как лучи солнца – от снега. Да-да, именно белизна первого, а в наших краях – единственного - снега, только-только коснувшегося травы и еще не успевшего слипнуться, - вот что такое было ее лицо. И, как черные черточки сосен, острились черты этого лица, и, как черные волны лесов по заснеженным склонам, стекали потоки ее черных волос. И глаза. В них всё время был какой-то упрек, словно она знала великую тайну и грустила, что ее некому рассказать - никто не поймет. В том числе и я.
И мои друзья и подруги Фаиды замечали, что мы с ней внешне чем-то похожи. Ничего удивительного. Сказал же самый любимый мною философ древности Ибн Хазм в книге “Голубиное ожерелье”, что всякая душа ищет сходный с нею совершенный образ, вступает с ним в соединение, и тогда возникает истинная любовь.
А что дальше? В былые времена – во времена моих дедов - если тебе нравилась девушка, единственное твое право было – придти к ее отцу и попросить руки. Теперь – не то. Теперь – свобода. Часами я сидел с Фаидой у нее на кухонке и рассказывал как люблю ее. Стоило ее матери уйти из дому, мы начинали целоваться. Возвращалась мать, мы отодвигались друг от друга и начинали строить планы, как вырастем, и как я буду просить ее руки. Однажды ее мать пришла слишком рано. В тот вечер отец долго со мной беседовал. Выражение лица у него было примерно то же, что в день, когда он залепил маме пощечину. На наше с Фаидой будущее жирным крестом легло «Никогда».
Когда в следующем году выпал снег, я заперся в своей комнате, задвинул шторы, ставни и не убирал их, пока последние посеревшие клочья его не ушли в землю холодными слезами.
...А теперь попрощаемся с моей первой несостоявшейся любовью и вновь вернемся к моим братьям.
Было девять часов вечера. Каждый в доме занимался своим делом. Я читал Нагиба Махфуза, отец с сестрами смотрели телевизор, мама сидела у себя в комнате, Мазуз что-то обдумывал, мечтательно глядя в окно, Анис, как обычно, где-то бегал. Он всегда возвращался очень поздно, отец страшно волновался – наши улицы никогда не отличались излишней безопасностью, а тут еще времена неспокойные. Потом мы не раз благодарили Аллаха за то, что Аниса тогда не было дома – зная его буйный нрав, я с легкостью представляю, что произошло бы, окажись он рядом с нами, когда пришли арестовывать его брата. А ведь именно это и случилось в тот вечер.
Помню, словно почувствовав беду, я открыл дверь на лестницу, и в этот момент отворилась наружняя, зеленая дверь. В проеме появилась мужская фигура с автоматом. Я застыл на месте, и взгляд мой тоже будто застыл. Перед глазами возник некий квадрат экрана, и солдат умещался в нем полностью, но по мере того, как он поднимался, сначала куда-то вниз провалились его ступни в черных щегольских шнурованных ботинках, затем бедра, на которых мешком висели армейские брюки, и наконец, прямо передо мной оказалась, вернее, осталась, одна только рожа во весь экран – толстая, злая, с глазами, выпученными, как у жабы.
Я пришел в себя, меня охватил ужас, и я отступил внутрь квартиры, а он вошел, нет, вломился вслед за мной, не удостоив даже взглядом меня, малолетку, и сразу шагнул в гостиную. У меня аж всё затряслось при виде этого автомата, на курке которого он держал свой жирный палец. Показалось, что в плоском, с рифленой поверхностью, изогнутом рожке “эм-шестнадцать” таится, так сказать, именная обойма – обойма, где на упаковке написано “Шихаби”, а на каждой пуле – личный штамп –“ Мазуз”, “Анис”, “Махмуд”, “Лама”, “Мирьям”. Ну и, разумеется, “Ибрагим.” Почему-то именно в этом порядке. И сейчас, в соответствии с этим порядком, заглядывая в список, дабы ни в коем случае не перепутать, он будет вгонять в нас пули. Сначала – в Мазуза. Затем разыщет и убьет Аниса. Затем расправится с папой, с сестрой, с мамой. И никуда, никуда, никуда от этого Азраила* не деться! Ведь пули-то помечены! Ведь они ищут адресата!
Должно быть именно тогда всё во мне впервые взбунтовалось против такой вот беззащитности пред тупой силой. Должно быть, если бы не тот вечер, не стал бы я ныне тем, кем стал.
- Имя! – выкрикнул солдат, тыча дулом «эм-шестнадцать» в беспомощно стоявшего посреди комнаты Мазуза.

*ангел смерти
Мазуз ответил.
- Правильно, - радостно согласился солдат. – Ты-то нам и нужен. Собирай вещи.
- З-зачем?
Лицо Мазуза стало белым, как платки, которые носили Монира и Амира, уже успевшие выйти замуж.
- Руки! – рявкнул солдат, и Мазуз протянул ему сжатые кулаки.
В руках солдата блеснули наручники.
- Мне! Мне надень их на руки, не ему! – закричала Лама, бросаясь к брату.
- Сариан ыбъыду! - Немедленно отойдите! - проорал еврей единственные, должно быть, слова, которые знал по-арабски.
Мы с мамой молчали. Отец за несколько минут весь почернел и как-то скукожился. Сейчас он был одна сплошная морщина. Я еще раз поблагодарил Аллаха за то, что Аниса нет дома. А через пятнадцать минут дома не было уже и Мазуза. В семье образовалась брешь. Как сказано в Коране: «Бойтесь испытания, которое постигнет не только тех из вас, что были несправедливы. И знайте, что Аллах силен в наказании».
Я тихо прошел в свою комнату и уселся на стул, не зажигая света. В окно тупо смотрел фонарь – большой белый светящийся шар на тонкой, как у поганки, ножке. Внезапно дверь скрипнула, и стену слева от окна полоснуло хлыстиком света. Я повернулся к двери. Это вошла мама. Она затворила за собой дверь, и змейка света уползла обратно в гостиную. Мама взяла второй стул и села рядом со мной возле большого старого стола, из-за которого фонарным глазом на нас глядело окно.
- Он похож на него, - почти шепотом сказала мама.
- Кто на кого похож? – не понял я.
-Этот солдат.
- На кого? – повторил я свой вопрос.
- На него! – повторила мама.
Из-за туч выскочила луна, скользнула лучами по большой серебрянной “руке Фатимы”*, висящей над моей кроватью, по выполненному черной тушью на белом листе портрету Гевары, который Мазуз из воспитательных соображений вознес на стену слева от моего стола на место пейзажа с апельсинами, и, словно вожак подпольной группы, закончивший распределение кому из бойцов на каком участке что делать, быстро исчезла в темноте. Затем одинокая звезда острием иглы проткнула черное полотно тучи и, сделав стежок, вновь ушла в полотно, чтобы вынырнуть где-то с другой стороны.
В темноте зазвучал мамин голос:
- Я тогда хлопнула дверью и вылетела на улицу. Мне обрыдло всё – косая борода отца, самодовольная улыбка матери, их сытая религия, а вернее – религия сытости. Казалось, они не подозревают, что в мире существует еще что-то кроме пожрать и поспать. Знаешь, судя по тому, что папа впоследствии, тайком встречаясь со мной, рассказывал о матери, в ней что-то проснулось уже после того, как я вышла замуж за твоего отца. Чем больше он расписывал, как она на меня злится, тем больше она мне нравилась. Эх, если бы всё это проявилось в ней раньше!
- Мама, а что было тогда в Бостоне, когда ты ушла из дому?
- Дверь распахнулась и захлопнулась за мной, как будто дом выплюнул меня. Я неслась по черной аллее, и деревья пролетали надо мной. Навстречу им мчались звезды. Не знаю, сколько времени прошло. Помню только, что меня удивляло карканье ворон – ведь стояла ночь, и, по моим расчетам, они должны были спать. Я то останавливалась, чтобы перевести дыхание, то вновь пускалась бежать, то переходила на быстрый шаг. И вдруг услышала:

*арабский талисман
«Вегин ду лейст?» Идиш! Я замерла.. Нет, я, конечно, понимала его, хотя родители мои
говорили между собой на английском, а идишем пользовались как раз когда хотели, чтобы я ничего не поняла.
У него было веселое лицо, которому даже ночные фонари не могли придать мертвенный оттенок, тонкие губы, тонкий нос, разумеется с горбинкой, но очень изящной, и карие глаза – да не смотри ты так на меня, я знаю, что было темно. И никогда я не видела его глаз при нормальном свете, но уверена, что они – карие.
«Вегин ду лейст? Куда ты бежишь?”
«Не «куда», а «откуда», - резко ответила я по-английски.
«Ну, и откуда же?» – он тоже перешел на английский, причем без всякого акцента, хотя, судя по черной шляпе и черному костюму, родным языком у этого паренька был идиш.
«Из дому».
«И что же тебе дома не сидится?» – в голосе у парня промелькнула то ли усмешка, то ли насмешка.
«А надоело всё!» – в тон ему сказала я.
«И что же тебе надоело?»
«Вы надоели! – крикнула я. – Чулнт по субботам надоел! Денежные подсчеты надоели! Папино ежесекундное «борух ато»* надоело! Мамино вечное «надень юбку подлиннее»! Жить хочу! А то ведь так и всю жизнь проспать на ходу можно».
«Ладно. Откуда ты – теперь понятно. А вот – куда?»
«А чего ты допрашиваешь?»- огрызнулась я.
«Не допрашиваю, а спрашиваю».
«Ну, не знаю я, не знаю, куда идти. Только подальше отсюда – и всё. Ясно?»
«Ясно. А нельзя ли вам, девушка, предложить другой вариант?»
Он стоял, опираясь плечом о стенку, глядя на меня сверху вниз, будучи ростом с полторы меня, стоял, склоняя ко мне голову, превратившись в большой вопросительный знак.
«Какой еще другой вариант?»
«Выходи за меня замуж».
Я хотела было рявкнуть, что только религиозная скотина может издеваться над человеком, находящимся в таком страшном душевном состоянии, но тут подняла глаза и остолбенела – он не шутил.
«Ты же меня совсем не знаешь, - пробормотала я в ужасе. – К тому же без шидуха... У вас так не делают».
«Это мои проблемы», - улыбнулся он.
«А вдруг я...»
«Моральные издержки беру на себя».
«Но я ведь почти не верю в Б-га!»
«Я тоже».
«То есть как?..»
«В того бога, в которого ты не веришь, я тоже не верю. А Того, в которого я верю, ты просто не знаешь».
Между нами протянулось молчание. Надо было что-то делать, и я сделала. Подошла к нему вплотную и прошептала: «Поцелуй меня...» Это была проверка. Ведь им нельзя!..Я думала, он испугается, но он спокойно сказал: «Одну секундочку». Затем засунул руку во внутренний карман пиджака и что-то вытащил. В этот момент ветер качнул фонарь и осветил это «что-то» – маленький транзисторный приемник.
«На!» – и он протянул мне его. Ничего не понимая, я уже прикоснулась к транзистору, как

*Начало благословений в ашкеназском произношении
вдруг...
Транзистор – та минимально ценная вещь, заменяющая обручальное кольцо, которую
можно вручить девушке со словами: «Арей ат мекудешет ли бедавар зэ кедат Моше ве
Исраэль». «Вот, этим ты мне посвящаешься в жены по закону Моше и Израиля». Формула обручения. Сейчас поступают по-другому – обручаются прямо в день свадьбы, но в виде исключения можно сделать и так. Я поняла, что это судьба. И судьбы я убоялась.
Мне стало жутко. В этот момент – может, нетерпение его подвело, а может, мое решение не на уровне разума, а на уровне подсознания, уже созрело к тому мгновению - как бы то ни было, одно его движение решило всё, что уже, возможно, было предрешено. Не дождавшись, пока я возьму транзистор, он сам сунул мне его в руки. Судьба… Транзистор… Судьба, как змея ужалила меня. Транзистор, как жаба, ожег мне руку. Я швырнула его наземь и снова бросилась бежать. Вдогонку мне несся крик моего ночного «жениха»:
«Погоди! Остановись! Нас Б-г послал друг другу! Такого больше не будет!»
Мама замолчала. Я встал, подошел к окну. За ним шумели деревья, которых несколько минут назад там еще не было. В их кронах клокотал ветер. Навстречу стаям рвущихся с ветвей листьев летели стаи звезд. В конце убегающей в темноту аллеи виднелась женская фигурка, что с каждым мгновением становилась всё крохотнее.
- Я бежала... бежала... – вновь заговорила мама. Затем усмехнулась. – В-общем-то до сих пор бегу. А тогда... Где-то в парке я наткнулась на компанию. Волосы до плеч, гитары... ”Make love, not war!” Подошла к ним. Они меня приняли. В-общем, свой первый в жизни поцелуй я в ту ночь получила. Только не от того.
Я вспомнил фразу из Корана: ”Аллах – лучший из хитрецов.”
- И что? - резко спросил я. - Этот сионистский солдат похож на твоего ночного знакомого?
Она пожала плечами.
- Судя по твоему описанию, - заключил я, - ничего общего.
Вновь наступила тишина.
- Ави!
Иногда мама называла меня этим именем, сокращенным от ”Авраам”.
- Я Ибрагим, мама.
- Ави, этот человек должен был стать твоим отцом.
- Мама, мой отец Махмуд Шихаби.
- А должен был стать – он. Именно твоим – твоим и Ахмеда. Потому, что мои сыновья – вы.
- А Мазуз и Анис?
Она не ответила. Она отвернулась. Она провела в молчании минуты две, вслушиваясь во что-то, одной лишь ей ведомое.
- Помни всегда, Авраам. Мы – евреи.
Я почувствовал, что моя мать в этом мире надолго не задержится.

* * *

Мазуза мы не видели больше месяца. Мы даже не могли добиться от военных властей, чтобы нам сообщили о его состоянии или о том, какие обвинения против него выдвинуты. Отец нанял адвоката, одного из лучших в Мадине, за четыреста пятьдесят доларов. В соответствии с установленным порядком к Мазузу был допущен представитель Красного креста, и, наконец, состоялось свидание. Я не ходил на него. Не знаю, почему. Были отец и сестры. Аниса не брали – во-первых, боялись, что он натворит там что-нибудь, и у нас будут неприятности, во-вторых, папа прекрасно знал, во что его втянул Мазуз, и не хотел, чтобы он лишний раз светился в полиции. Одно дело фотоснимки Аниса – они у евреев, конечно же, есть – а другое – живьем, так сказать. Чем меньше народу его знают в лицо, а не по фотографии, тем лучше.
Когда отец вернулся, я спросил:
- Ну, как он выглядит?
- Бледненький, - коротко ответил отец.
Впоследствии выяснилось, что на допросах его раздевали донага и обливали холодной водой. Бить, правда, не били. Допросы велись на уровне:
- Расскажи нам, что ты сделал?
- Я ничего не сделал.
- Расскажи нам, что ты сделал.
- О чем мне рассказывать? Я ничего не знаю.
В конце концов, единственное обвинение, которое удалось на него повесить, было «раджэм хиджара» – метание камней. Что же касается организации подполья, бросания «коктейлей Молотова» и прочего, либо они об этом не прознали, либо ничего не смогли доказать.
Мазуз вышел из тюрьмы героем. Выпятив грудь, он вошел в квартиру в окружении юных почитателей. Мать, стоявшая в том месте, где зала переходила в коридор, уходивший вглубь квартиры, вся как-то сжалась в комок, тихо сказала: «Здравствуй» и отправилась в свою комнату. Я сунулся было за ней, пытаясь стать ниточкой, которая вновь соединила бы ее с моим братом, но мама, выглянув из черной раковины шали, заговорила совсем о другом.
-Знаешь, - сказала она, - о чем Ахмед тогда спросил у отца за минуту до последнего приступа? Он спросил: «Папа, а что говорят люди перед тем, как умереть?»
- И что папа ему ответил?
- А что он мог ответить? По законам Ислама нет какой-то особой формулы. Когда чувствуют приближение смерти, читают суры из Корана. Но папа ничего не успел ответить – Ахмед забился в судорогах.

* * *

Комментариев нет: