* * *
- Да ведь это я звонил, - воскликнул, капитан Френкель, когда Иошуа заявился в городское отделение полиции, чтобы выяснить, почему Турджемана назвали сначала Турджеманом, затем Шустерманом, а потом опять – Турджеманом. - Я с самого начала назвал его Шустерманом. И почему тот, кто снял трубку, услышал «Турджеман», я не знаю. Я еще потом выговор от начальства получил за то, что, не проверив документы, начал звонить. Чуть с работы не выгнали. Дело в том, что сам раненый был без сознания, документы отсуствовали, а русский, которого он подвозил в момент терракта, не помнил точно фамилию потерпевшего, но знал, что он работает в «Шомроне». Он-то и назвал его по ошибке Шустерманом. Поэтому мы первым делом позвонили к вам. Потом только обнаружили водительские права, которые были глубоко запрятаны. Тогда-то и оказалось, что он никакой не Шустерман, а Турджеман. И мы сразу же перезвонили вам в школу...
Когда Иошуа вышел на улицу, он почувствовал, что голова идет кругом. То, что новый репатриант перепутал сефардскую фамилию «Турджеман» c европейской «Шустерман» это не удивительно. Но вот насчет Илана – всё очень интересно. Он, конечно, не расслышал, ну просто не расслышал, всего лишь не расслышал фамилию жертвы, но... Не мог он ее расслышать. Знал, что должны пристрелить Турджемана.
* * *
С Турджеманом, похоже, разъяснилось. Теперь надо было навести справки об Илане. Выяснилось, что сделать это не так-то просто – никто не знал его фамилии. Приезжает-уезжает. И всё. К счастью, Шимон-сплетник на третьей минуте замаскированного допроса сообщил Йошуа, что Илан снимает в Ишуве караван. Йошуа побежал в секретариат поселения и узнал, что фамилия Илана – Мордехай. После чего состоялся следующий телефонный диалог:
- Алло, Йоси? Привет. Говорит Йошуа Коэн. Что слышно?
- Йошуа, - ответил Йоси. – Ты хороший человек, и я хороший человек. Но у нас не такие отношения, чтобы звонить друг другу и спрашивать «что слышно?» Давай не будем расшаркиваться, а ты без вступлений скажешь, что тебя интересует. Я не обижусь и отвечу тебе на все вопросы.
После такого предисловия Йошуа ничего не оставалось, кроме как произнести три слова:
- Доктор Илан Мордехай!
- Доктор Илан Мордехай?... Не знаю такого. Впрочем, погоди – доктор Мордехай... Знаешь что? Позвони-ка ты Ицхаку Ницану. Почему-то у меня ощущение, что я что-то слышал про этого человека именно от Ицхака. У тебя есть его телефон?
Наверно, услышав от Йошуа про доктора Мордехая, Ицхак Ницан вытаращил глаза. Но стопроцентной уверености в этом нет, поскольку видеотелефоном Йошуа еще не обзавелся. А вот то, что он вытаращил уши, это было физически ощутимо. Не навострил, а именно вытаращил. Поняв, что Иоси что-то перепутал, Йошуа быстро перевел разговор на политическую ситуацию, выслушал десятиминутный призыв вгрызться в землю и стоять насмерть, после чего они расстались друзьями.
Не успел он нажать кнопку «END», как Иоси сам перезвонил.
- Извини, Йошуа. Я сказал тебе «Ицхак Ницан», а у самого свербит что-то: Никакой ни Ицхак. А кто же, думаю. И, наконец, вспомнил – Эфраим Зарбив – вот кто мне рассказывал про доктора Мордехая из Кирьят-Арбы.
- А ты сам ничего не помнишь о нем?
- Абсолютно. Помню только, что у него отец – араб.
- Что?!
За два дня до. 16 тамуза. 26 июня. 12:00
- Что такое семнадцатое таммуза*? Почему мы с вами ничего не едим и не пьем в этот день?
В синагоге на Бронной южная стена здорово иммитирована под Стену Плача. Каверны, разводы – все, как всамделишное. Я смотрю на эту стену, и на нее наслаивается образ только что виденной мною женщины на углу Большой и Малой Бронных возле куценького памятника Шолом Алейхему.
Эта женщина в лиловой болоньевой курточке и брюках, ярко выраженная еврейка лет сорока пяти, стояла и с восторгом, смешанным с какой-то больной благодарностью, задрав голову, смотрела на скульптурку, заброшенную на постамент, который был в два раза крупнее самой скульптурки. Счастье лучилось морщинками вокруг ее глаз. «Нашего уважили!». Ничего более убогого я в жизни не встречал...
- Почему мы ничего не едим и не пьем в этот день? – произнес реб Аврум, окинув взглядом
нескольких старичков, парочку студентов-ешивников, присланных в синагогу закупить
* 17 таммуза один из четырех постов в память о разрушения Храма, день, когда римляне ворвались в Иерусалим
продукты к шабату и заодно зашедших послушать, плюс человек пять таких же приблудных, как я. - В этот день, как вы помните, римляне пробили первую брешь в стене осажденного
Иерусалима. Мы оставим сейчас остальные страшные события, произошедшие в этот день – и золотого тельца, и прекращение жертвоприношений в Храме при осаде Иерусалима вавилонянами, и преступление Апостумуса. Нам сейчас важна эта брешь в стене и то, что за этим последовало. А что за этим последовало?
Он энергично тряхнул бородой, и все остальные машинально, как бы в такт ему дернули кто бородой, кто, бородкой, а кто бритым подбородком.
- Так что же, я вас спрашиваю, за этим последовало?
Облачко недоумения завитало над головами, покрытыми кипами, кепками и шляпами и, проплыв над бимой, поднялось к тяжелой витой люстре.
- Римляне ворвались в город, - ляпнул я с места.
- Римляне?! – он обернулся ко мне и смерил меня взглядом, исполненным такого – деланого, разумеется – изумления, как будто я сам был невесть откуда взявшемся римлянином в доспехах и шлеме с перьями. – Какие еще римляне? Откуда они взялись эти римляне? Я поясню свой вопрос. За что был разрушен Второй Храм?
- За беспричинную ненависть между евреями – «синат хинам», – отбарабанили выученный урок ешивники.
- О!- обрадовался реб Аврум. – Так кто разрушил храм – римляне или ненависть?
- Римляне в наказание за ненависть, – неосторожно пролепетал какой-то старичок и был немедленно растоптан ребом Аврумом.
- Римлян так волновала ненависть между евреями? Они вскакивали по ночам и кричали: «Евреи обижают друг друга! Этого нельзя терпеть! Пойдем, накажем!»
- Римляне – орудие... – начал кто-то.
- Да не орудие они, - гремел реб Аврум. – Не орудие а материальное воплощение зла! Того зла, которое творили евреи. Что такое семнадцатое таммуза? Это начало материализации нашего зла. Это день, когда ненависть евреев друг к другу спустилась, облеклась в плоть, надела доспехи и римской когортой выплеснулась на улицы Иерусалима.
Я закрыл глаза и оказался в уютной квартирке моих тель-авивских друзей. Был август двухтысячного, еще оставались недели до начала той войны, которая взрывами самоубийц отзывается сейчас в наших городах, разбрасывая куски живого мяса и детские оторванные головы на асфальте мостовых и на каменных полах ресторанов и супермаркетов.
- Вы – другое дело, - говорил кудлатый двадцатилетний Юрка, сын моего еще когда-то московского друга Миши, сидящего тут же рядам за столом. – Вы, вязанные кипы*, и работаете, как нормальные люди, и в армии служите, а харейдюги**, сволочи, всех бы удавил. Присосались к нам, сидят в своих вонючих ешивах, зубрят свою вонючую Тору, и всё за наш счет! Кровососы!
- Великий израильский скульптор Тумаркин, - сказал я, - заявил, что, когда он видит семью религиозных евреев с выводком детей, он понимает эсэсовцев...
- А я понимаю Тумаркина! - запальчиво прорычал Миша.
Они заговорили хором – Миша, Юрка и Наташа, Мишина жена, Юркина мама. Они говорили, но странно, я не слышал их голосов. Я слышал долетавшие из скорого будущего взрывы и вой амбулансов.
* вязаные кипы – религиозные сионисты, активно участвуют в трудовой жизни Израиля. Призывники из их среды стремятся служить в боевых частях ЦАХАЛа. К «вязаным кипам» принадлежит большинство поселенцев.
** имеются в виду харейдим, «ультраортодоксы».
* * *
Взрыв хохота, по моим понятиям, здесь совсем неуместный, потряс синагогу на Бронной и вернул меня к ребу Авруму. Однако, я так и не узнал причину этого смеха, потому, что лицо говорящего вновь посерьезнело, и он, подождав, пока народ успокоится после какой-то неведомой мне остроты, продолжал:
- Время, когда всё можно исправить только покаянием и только молитвой, то есть на духовном уровне, упущено. Зло материализовалось и стало физической реальностью. В стене зияет брешь, а по улицам шагают римляне. И теперь сколько ни учи Тору, ни исполняй заповеди и ни взывай к Вс-вышнему, этого уже не достаточно – надо еще и гнать римлян и чинить стену. Семнадцатое таммуза уже свершилось. Встает вопрос – началом чего станет восемнадцатое таммуза. Сможем ли мы исправить содеянное нами в условиях, когда придется заниматься уже двойной работой – и на небесном и на земном уровне. А если не сможем, то поток, хлынувший семнадцатого таммуза, окончательно разрушит плотину. И тогда настанет Девятое ава.*
- Прислушайтесь, - произнес он среди гробовой тишины.
Я явственно услышал топот ног, бряцание доспехов и звон мечей. Реб Аврум обвел синагогу горьким взглядом и тихо подытожил:
- Римляне идут по городу.
За один день до. 17 таммуза. 27 июня. 14:00
Город влетел в окна поезда метро, вырвавшегося из туннеля. «Коломенская». Одно из моих любимых мест в Москве. Огромные бирюзовые дома – самый высокий посередине, два пониже по бокам и два самых малепусеньких - этажей по тридцать пять, не больше – по
краям. А рядом еще две таких же ступенчатых композиции. Они были похожи на гигантских птиц, приспустивших широченные крылья. Вытянутые в струнку тополя шеренгами стояли вдоль вытянутых в струнку каменных берегов Москвы-реки – тех самых параллельных прямых, которые никогда не пересекутся.
Поезд – и я в нем – опять ушел под землю. Голова болела, но не как при сотрясении, а так, как она обычно болит у меня к середине поста – этакая гаротта с клиньями. Пост. Римляне идут по городу.
Рядом со мною сидел парень с ярко выраженной японской внешностью. На нем были наушники. Он покачивался, притоптывал ногой и что-то напевал в такт звукам, время от времени прорывающимся из этих самых наушников, потихоньку услаждая и мой слух. Это было нечто, навсегда распростившееся с понятием «музыка», и среди молодой поросли именовалось трансом. Интересно, Мишенька любит транс? Боюсь, полюбит. Мишенька сегодня едет в Швецию. Мы с ним простились, расцеловались, и я, не оборачиваясь, вошел в темный грязный лифт, где только сейчас на потолке обнаружил выжженную сигаретным пунктиром свастику. Под этой свастикой Мишенька каждое утро с рюкзачком за спиной спускается на первый этаж, отправляясь в школу, и каждый день возвращается домой.
- «Станция «Царицыно». Следующая станция – «Орехово».
Мишка уезжает сегодня, а я – завтра. Больше мне в Москве нечего делать. И так я хожу по ней, как по собственной могиле.
Эскалатор в «Орехово» вынес меня из бездны на поверхность. Я хотел было по привычке голоснуть первой попавшейся машине – до дома двадцать рублей. Для москвича деньги, а
* день разрушения Храма
для меня четыре шекеля, меньше, чем проезд в тель-авивском автобусе. Но тут появился «лайн» c табличкой «711», и я влез в него, сэкономив шестнадцать рублей – целую жвачку. И не пожалел. Маршрутка подняла мне настроение. Она была разукрашена развеселыми надписями. Над сиденьем водителя было написано: «Девчонки, прыгайте ко мне!» На решетке, отделяющей его кабину от салона: «Экипажу требуется стюардесса». Рядом была изображена сама стюардесса – со всеми анатомическими подробностями. Что касается салона, то он потряс меня изречениями: «Рукописи не горят, презервативы не тонут» и «Одна голова хорошо, а две уже некрасиво».
Так вот, радуясь за великий русский народ, который, даже идя вперед, к победе капитализма, светлого настоящего всего человечества, не теряет чувства юмора, я отправился домой собирать вещи. Не напрасной была и поездка на Манежную в «Трансаэро». Теперь вместо «двадцатого августа» на моем обратном билете значилось «двадцать восьмое июня». Восемнадцатое таммуза.
Восемнадцатое таммуза. 7:00
Восемнадцатое таммуза наполнялось неспешно оккупирующим небосклон московским утренним светом и не грозило отличаться от всех остальных дней. Мог ли я тогда предположить, чем этот день закончится? Очередь в Шереметьево-два медленно, но неумолимо двигалась к регистрации. Мы с Галкой стояли и молчали. Время от времени я пододвигал ногою свой чемодан всякий раз после того, как очередной пассажир рейса ”Москва – Тель-Авив”, пройдя контроль, то есть будучи просвечен бдительным взглядом квадратнолицего молодого человека в серой форме, попадал в объятия по-матиссовски накрашенной таможенницы и, после того, как его вещи были ощупаны ее цепкими ручонками, а сам он - ее острыми глазками, исчезал в полумраке “зала отлета”.
Вот и всё, Галочка. Теперь-то мы расстаемся действительно навсегда. Потому, что раньше было просто прощание, а теперь – Решение.
Я почувствовал, что надо что-то сказать. И Галка чувствовала, что надо что-то сказать. Наверно, поэтому мы оба молчали. А очередь уползала. А время тикало.
И когда уже стоящая передо мной баба в ситцевом платьице по последней моде шестидесятых поставила свой чемодан на весы, слова нашлись. Галочка повернула ко мне лицо, по которому текли слезки, и прошептала:
- Мы остались без будущего.
Я взял ее за локти, притянул к себе и тихо сказал:
- Зато наше прошлое от нас никуда не денется.
Следующая Галкина и моя реплики прозвучали одновременно – молча и страстно. Вскоре стоящая сзади публика поняла, что, хотя горько нам не кричали, отрываться друг от друга мы не собираемся. И заволновалась. Но сотрудница «Трансаэро», не отрывая от нас восхищенных глаз, встала трепещущей грудью восьмого размера на нашу защиту:
- Граждане! Не напирайте! Не видите – люди делом заняты?!
Восемнадцатое таммуза. 11:00
«Боинг» деловито повернулся хвостом к оставшейся где-то сзади, наверху, Арктике облаков с белыми холмами, сугробами и проглядывавшими среди них синими озерами небес. Внизу серым пазлом открыться Тель-Авив. Я достал свой «пелефон» и нажал волшебную кнопку. После пятидневной спячки он ожил, радостно засветился, нарисовал ивритскими буквами мое имя и приготовился к бою. Первым делом я позвонил Йошуа.
- Здравствуйте, вы попали на автоответчик Йошуа Коэна, - прохрипел Йошуа. – К сожалению, я не могу сейчас ответить. Оставьте ваше сообщение после короткого гудка.
- Ты придурок, - увековечил я свой голос, услышав вожделенный гудок. – Я, можно сказать, полсвета пролетел, чтобы позвонить тебе, а ты трубку не берешь. Вот сейчас обижусь и полечу обратно.
Шасси сделало «шмяк» о посадочную полосу, нас тряхнуло, и мы заапплодировали. Г-споди! Наконец-то дома! Скоро буду совсем дома – в Самарии, в Ишуве!
Я позвонил Дворе. Голос у нее был какой-то загробный.
- Дворочка, привет! – заверещал я.
- Ты откуда? – не здороваясь, спросила она.
- А как ты думаешь?
- Не знаю. Скажи же, наконец, и всё!
Откуда это раздражение?
- Да в Израиле я, в Израиле! – радостно сообщил я. – Вот только что самолет приземлился. А что ты такая мрачная?
- Ты что, ничего не знаешь?
- А что я такого интересного должен знать? – игриво поинтересовался я.
- Убили Йошуа.
Восемнадцатое таммуза. 13:00
Йошуа Коэна нашли сегодня с перерезанным горлом прямо возле его каравана в семь часов утра. На губах кровь – видно, убийца, напав сзади, левой рукой зажал ему рот, а правой... Полиция там до сих пор возится.
Благословен судья истинный... Погоди, Йошуа! А как же - написать Шомрон? А как же я? Куда я без тебя? Кто я без тебя? Зачем я без тебя? Слушай, Йошуа, я согласен. Я был неправ. Давай прокрутим все назад, ты снова будешь живой, я никуда не поеду - ну ее эту Москву - и мы сейчас спокойно обсудим, как нам бороться с твоими чертовыми «Мучениками». Не хочешь? Ну хорошо, не надо! Ты только не уходи, ладно? Давай просто жить. Давай каждый день ходить в ущелье, где мы кода-то поссорились, слушать, как дышит Шомрон и смеяться над своими амбициями. Я и Гошку с собой прихвачу. Ах да, у тебя же невеста! Не затягивай ты с этим делом. Я тут присмотрел потрясающее место для хупы - ресторанчик на руинах древней Кейсарии - прямо на берегу моря. Представляешь: небо - на закате оно пурпурное, море - оно из-за неба тоже пурпурное, и древние стены, мосты, башни. Ты все это потом напишешь, ладно. И себя со своей невестой под хупой. А как же иначе - ведь это Кейсария! Место, где римляне заживо содрали кожу с рабби Акивы! Место, где они хотели нашу душу убить. И вот пожалуйста - две тысячи лет прошло, и мы на развалинах их города празднуем свои свадьбы! Римлян нет, а мы живы. Ты жив, Йошуа? Правда ведь, ты жив? Этого не должно быть! Этого не может быть! Йошуа, пожалуйста, пожалуйста, ну пожалуйста - не уходи!
- ... А этот кретин полицейский говорит: откуда, мол, знаете, что араб? Может, кто-то из своих? А мы ему : «Ты что, свихнулся? Чтоб поселенец? Исключено!»
Эльяким Марциано даже кулаком по рулю от ярости треснул.
Мне повезло, что на перекрестке Яркон меня подобрал Эльяким. Хорош бы я был, если бы стал со своим чемоданищем скакать с автобуса на автобус. К тому же, получив по голове таким сообщением, я не в состоянии был что-либо воспринимать – еще заехал бы куда-нибудь не туда.
Правда, Марциано должен был по пути заглянуть в Кдумим, то есть сделать хороший крюк, зато дальше он не собирался возвращаться на Хоце Шомрон, шоссе, пересекающее Самарию, а, чтобы успеть на похороны, решил ехать в Ишув по «новой» дороге – короткой, опасной и, несмотря на свою «новизну», хорошо потрепанной. Мы мчались по сжеванной трещинами асфальтовой речке, которая кружила меж холмов, словно спешила убежать сама от себя. Косые слоистые скалы вставали справа и слева. Зеленые кустики травы перемежались с бурыми купами колючек. Иногда из скал выступали вьюны, пепельные, как кудри Йошуа, и тогда я начинал плакать.
Присыпанные пылью грузовики ползли по грунтовкам, кромсающим склоны, посеревшие от жары. На холмах, обтянутых коричневым полотном глинозема, круглились зеленые головы олив и острились зеленые пики кипарисов. Скучная расчерченность вскарабкавшихся на вершины еврейских поселений издалека выглядела, как изящный орнамент.
Дорога завернула. Слева от нас выросли скалы, справа простиралось поле, за которым маячила арабская деревня с минаретами. Мы проехали метров пятьсот и увидели какой-то рыдван, стоящий на краю поля перпендикулярно к шоссе. Его фары поблескивали на солнце. В рыдване копошились три арабских подростка. С ними был их усатый, очевидно, старший брат, либо кузен, а быть может, дядя. Марциано резко затормозил, затем выхватил пистолет и выстрелил в воздух. Арабчата, как обычно, даже не заботясь хотя бы о внешнем соблюдении достоинства, выскочили из машины и, сломя голову, кинулись в поле. Усатенький остался, но без всякого на то аппетиту. Ручки его дрожали, колени подгибались, а глаза, в которых плескались слезы, были устремлены на дуло пистолета. Марциано выскочил из машины.
- Что ты здесь делаешь?!
- Господин, я... – начал жалобно мямлить на иврите араб.
- Давай сюда ключи от машины! – скомандовал Марциано.
- Но, господин...
- Ключи! – рявкнул Марциано, направляя на араба пистолет.
Араб, опустив голову так низко, что, казалось, она сейчас оторвется, полез в машину и выбрался из нее уже со связкой ключей в руке. Он двинулся в сторону Марциано, но тот отступил назад и крикнул:
- Бросай.
Усатый бросил ему ключи. Марциано опустился в кабину, и мы поехали.
- Зачем ты это сделал? – спросил я его, когда очередной поворот дороги оставил позади арабскую пацанву и их пастыря с бесполезной грудой металла, которая еще несколько минут назад была автомобилем (впрочем, не исключено, что где-нибудь дома у предусмотрительного ишмаэльтянина завалялись запасные ключи).
- Здесь им запрещено ездить, - сообщил он мне. – Нечего им здесь делать. Ни одна деревня на шоссе не выходит, а стреляют тут такие вот заезжие через денью Скольких уже убили!
Тут из-за скалы вывернулся джип цвета хаки. Я наивно предположил, что сейчас Марциано передаст патрульным ключи, а заодно призовет их разобраться с потенциальным «вооружен и очень опасен» и тремя его юными друзьями. Но Марциано, должно быть, по ошибке, вместо тормоза нажал на газ и скрылся вместе с нами в неизвестном направлении. После чего бросил через плечо себе за спину ключи, и его сын ловко поймал их.
- В коллекцию, - сказал Марциано.
- И много их у тебя в коллекции? – поинтересовался я у его сына.
- Одиннадцать.
Мы продолжали свой путь. Перед глазами вставало лицо Йошуа, и меня скручивала невыносимая боль. Потом вдруг откуда-то из темноты выплыли полные ужаса глаза усатенького араба, и мне стало стыдно и за то, что мне всё равно его жалко, и за то, что недостаточно жалко.
ПОЛЕ БОЯ ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ
Арабы, словно услышав мои мольбы к Вс–вышнему, на несколько мгновений прекращают стрелять. Сейчас они могут позволить себе эту роскошь – все равно я скоро встречусь с Цвикой и Ахиноамом, с Шаломом и Йошуа. Поделимся впечатлениями о Мире Действия, с которым мы попрощались, и о Мире Истины, в котором мы оказались. Жаль только, что исправить что–то можно лишь в Мире Действия. Недаром Виленский Гаон, умирая, плакал, что покидает мир, где за несколько копеек можно купить целую связку цицит.
Что–то тишина затянулась. Арабы поднялись с автоматами в руках, но не стреляют, а смотрят поверх моей головы. Я боюсь обернуться, но в этом нет надобности, поскольку сзади и одновременно сверху я слышу низкий голос с легким олимовским акцентом :
- Кулям лизрок эт анешек! – Всем бросить оружие!
С большим удовольствием. С большим удовольствием я бросаю автомат, увидев сначала, что то же самое делают арабы. Бряк-бряк-бряк - это их калаши ударяются о каменистую землю. Бум! Это делает то же самое мой "эм-шестнадцать". Лишь затем я позволяю себе роскошь обернуться. Ни одна картина Моне или Ван-Гога никогда не ласкала мой зрак, выражаясь языком восемнадцатого века, так, как эти десять черных фигур, купающихся в лунном сиянии - да-да, она уже взошла, голубушка, правда до сияния, в котором можно купаться, еще не дошло, это я прилгнул, но тьма все–таки чуть разрядилась. Мне вновь вспоминаются слова из песни Галича –
«И ничто нам не мило, кроме
Поля боя при лунном свете».
Я смотрю на это поле только что отгремевшего боя при лунном свете. И вдруг вижу ЕГО. Нет, не убийцу Шломо и Шалома, чуть не ставшего заодно и моим убийцей, а другого араба – того, с баскетбольной площадки. Он лежит у моих ног и умирает. Теперь он окончательно умирает. Он лежит у моих ног и шепчет почему–то по- русски: «Мне плохо... Прости меня... Мне очень плохо».
Мне тоже очень плохо. Я чувствую, как мне в лоб и в живот входят пули, которые я выпустил в него. Эта боль прожигает меня насквозь. Как же я устал быть Муравьевым, который вешает.
Он переворачивается на живот и начинает дергаться, весь вздрагивает, трясется. Его пальцы скребут по сухой, покрытой лунной патиной земле, словно он надеется, что, если ему достанет сил загрести чуть-чуть земли, все будет в порядке.
- Прости меня, - шепчет он в последний раз и затихает.
- Это ты меня прости, - чуть было не отвечаю я.
Нет, это уже слишком. Жалко любого человека, но передо мной убийца, и забывать об этом я не имею права. В пятнадцати метрах от меня лежит мой друг Шалом, который тридцать лет назад приехал из сытой Америки заселять клочок земли, принадлежащий маленькому народу, вновь ставшему мишенью ненависти, бушующей по континентам, оставляющие следы крестообразных с загнутыми вправо когтями лап по синагогам, еврейским кладбищам, а то и по простым лифтам. Когда-то та же ненависть загнала миллионы нас в газовые камеры лишь потому, что бежать было некуда – этот клочок земли не принадлежал нам. Теперь его вновь пытаются у нас отобрать, вновь оставить нам лишь газовые камеры.
Еще один из армии борцов за округление шести миллионов до десяти тоже здесь. Упокоился с миром. Вон – по бугру скользят лунные лучи. Я знаю, что это не бугор, а человек, который был живым и моими стараниями перестал таковым быть. Но мне запрещено об этом помнить, иначе новые шеренги голых людей потянутся в новые газовые камеры. Надолго я должен стать тем, о ком сказано:
«И ничто нам не мило, кроме
Поля боя при лунном свете».
При этом вот что интересно – тот мир, приход которого мы приближаем своей жизнью и смертью, примет ли он меня, столь мастерски превратившего человека в бугор, осыпаемый лунными лучами.
- Кто вы такие? – спрашивает командир появившихся на мое счастье солдат, и в его иврите явственно различим столь родной мне акцент.
- Я израильтянин! – кричит Илан. – Я еврей! Вот мое удостоверение личности!
Он переступает через валяющийся на земле автомат и, вытянув вперед руку, в которой угадывается пластмассовая корочка, делает несколько шагов в сторону офицера, на ходу продолжая:
- Вот эти ребята, - Илан волнообразным движением руки показывает на арабов, - мои друзья. А он, - чуть развернувшись, тычет в меня пальцем, - он террорист. Арестуйте его!
Его безупречный иврит не оставляет у солдат никаких сомнений. Десять дул направлено на меня. В своем отчаянном положении мой враг принял то единственное правильное решение, которое становится для него спасительной соломинкой. Весь расчет делается на то, что у меня сейчас сдадут нервы. А дальше – одно резкое движение, и меня прострочат десять очередей.
- Осторожно, - добавляет он. – У него бомба! Он же самоубийца!
Ого! Теперь уже у любого из них могут сдать нервы с результатом – смотри выше. И что будет, если я сейчас что-то заору с русским акцентом, который кто-нибудь из солдат сгоряча примет за арабский? Ну-ка постойте-постойте! Акцент, говорите?
- Он лжет, - громко и спокойно объявляю я по-русски. – Он агент террористов.
Ну же, командир! Откуда ты сюда приехал? Из Москвы? Из Ташкента?
- Они все террористы, - заключаю я.
Офицер – не будь он «русским», может, меня бы уже и на свете не было – поворачивается ко мне точеным лицом, с которого стекает лунный свет. Я не вижу его глаз, но чувствую взгляд – взгляд в упор, взгляд, прущий, как танк. Остальные солдаты застыли черными статуями, направив на меня дула автоматов. А ниже, тоже наподобие скульптур, стоят, подняв руки, наши враги. И вся эта изящная композиция летит к чертовой матери, когда Илан, первым сообразивший, почему я вдруг перескочил на русский, бросается бежать. Ему вслед стреляют, он падает, перекатывается, снова, обманув бдительность ЦАХАЛовцев, вскакивает на ноги и, в несколько прыжков достигнув края площадки, перемахивает через выложенную из камней метровую ограду и исчезает в бездне. Видя это, я точно так же, не поднимая с земли автомата, бросаюсь вслед за ним. При этом приходится уворачиваться от пуль поскольку наши доблестные защитники опять стреляют – на сей раз по мне.
Восемнадцатое таммуза. 15:00
«...Мне не составило никакого труда дозвониться Эфраиму Зарбиву, и вот, что я узнал. Лет пять назад в Кирьят-Арбе появился некий поселенец, в кипе, всё как положено, и, к вящей радости окружающей публики, вскоре начал работать врачом. Звали его Илан Мордехай, и тем, кого это касалось, было известно, что всю предыдущую жизнь он прожил в Городе. Да-да, в Городе, поскольку отец его, Махмуд Шихаби, назвал своего сына Ибрагимом, и семья их – кстати, потомственные врачи – отличалась от всех живших на этой улице лишь одним: мать Ибрагима, жена Махмуда, была еврейкой. Разумеется, чтобы выйти замуж, она приняла ислам, что, впрочем, ей не сильно помогло. Старший брат Ибрагима, однажды, наслушавшись какого-то муллу, вскипел такой ненавистью к неверным, что, не простив любимой матушке ее домусульманского прошлого, в экстазе всадил нож во вскормившую его грудь. На юного Ибрагима это произвело глубочайшее впечатление, и он, собрав манатки, а также прихватив документы, удостоверяющие его право на возвращение, попросился к нам. Ни в Ишув, ни в одно из иных, расположенных вблизи от Города поселений, его переправлять не стали, так как, окажись он там, рано или поздно бывшие земляки засекли бы сына всем известного доктора Шихаби и, хотя до интифады «Аль-Акса» было еще далеко, помогли бы ему попасть туда, где он мог лично проверить, которая из вер истинная. Его согласилась принять община Кирьят-Арбы, куда он и направился и где под руководством главного рава начал изучать основы иудаизма и истово молиться в центральной кирьят-арбской синагоге. Когда же прокрутились все необходимые колеса бюрократической машины, и в руках нашего героя оказалось заветная корочка, удостоверяющая, что Ибрагим Шихаби, пардон, Илан Мордехай, действительно является гражданином Израиля, новоиспеченный гражданин тут же снял кипу, послал всех религиозных фанатиков кибенимат* [так в письме] и припеваючи зажил всё в той же Кирьят-Арбе, по-прежнему трудясь на посту врача поселения. Синагогу он, разумеется, обходил стороной, а по субботам катался на своей «Субару» в Тель-Авив. Впрочем, именно с субботой и был связан потрясший Кирьят-Арбу скандал, когда некий репатриант из России прибежал к доктору Мордехаю с просьбой срочно помочь его старой матери, у которой случился сердечный приступ. Охваченный внезапным благочестием, реб Мордехай объявил, что нарушить шабат никак может, и никакие монологи на предмет того, что Тора велит спасать в шабат человеческие жизни, на него не действовали. Мать выходца из России схоронили на следующий день, но доктора из поселения изгонять не стали потому, что специалист и вправду был отличный, хотя и, как стало ясно, сволочь редкая [в оригинале употреблено слово «маниак»]. Последнее, кстати, подтверждалось и тем фактом, что Илан Мордехай был единственным жителем Кирьят-Арбы, который при виде тремписта не останавливался, а с криком «Что я вам, такси?!» – прибавлял газу. Мелочь, но красноречивая. Вся эта история завершилась довольно-таки печально. Наш герой затащил к себе в караван двенадцатилетнюю девочку, изнасиловал ее и, когда дело вскрылось, оказался за решеткой».
В этом месте буквы в письме Йошуа пошли вкривь и вкось – то ли от возмущения, то ли еще почему-то. «Тав» окончательно расползлась на своем шпагате, «айн» стянулась в тугую
петлю, «бет» разинула пасть, словно хотела проглотить весь текст, а «зайн» запрокинула голову, как делал, если верить мемуарам, Осип Мандельштам, когда читал стихи.
Покрутив перед носом желтоватый листок, похожий не столько на обычную израильскую мелованную бумагу, сколько на когдатошнюю, советскую, да еще часок полежавшую на нежгучем московском солнце, я наконец, разобрал каракули Иошуа.
«На какой срок упекли доктора Илана, Зарбив не знал, но сколько-то лет тюрьмы он, очевидно, получил потому, что караван его, выделявшийся из окружающих ярко-зелеными занавесками, потом довольно долго стоял пустым. По халатности кирьят-арбского совета опечатанные некогда двери вскоре оказались распахнутыми настежь, их примеру последовали окна, что для них, стеклянных, закончилось весьма плачевно. Далее в караване поселились крысы, змеи, скорпионы, которых, когда поселение по случаю интифады прекратило пользоваться услугами арабов, сменили иностранные рабочие, уж не знаю, таиландцы или румыны. На этом след господина Шихаби-Мордехая теряется, но пунктиром путь его, пожалуй, можно проэкстраполировать. Надолго в израильских тюрьмах не задерживаются, за исключением тех, кто, укокошил террориста, как Школьник**, премьера,
*израильское ругательство неизвестного происхождения
**Отсидел восемь лет за убийство арабского террориста
как Игаль Амир*, или провинился по политической части, как Эскин**. Вероятно наш педофил примерным поведением заслужил воздух свободы и, вдохнув его, на фоне бушующей интифады решил – не исключено, что небезвозмездно – помочь братьям по папе. Будучи знаком с поселенческой средой, он мог легко в нее внедриться, но при попытке переехать в какое-нибудь поселение, неизбежно вскрылось бы его прошлое. Подделывать удостоверение личности тоже было бы рискованно, поскольку жители даже находящихся вдалеке друг от друга поселений, часто навещают друг друга, и вероятность быть узнанным, хотя и не слишком большая, но все-таки была. А так – да, отсидел, но раскаялся. На то, чтобы стать вашим односельчанином не претендую, но как не посетить урок рава такого-то?! Мы с тобой твердили, как попугаи: «Поселенцы исключены», забыв, что он даже формально не поселенец».
«Мы с тобой...» Мы с тобой, Йошуа, были такими друзьями, и вот по моей глупости ты остался один на один с убийцей. Какая же я сволочь! Эх, Йошуа, что ж ты меня не дождался?! В одиночку ловушку не построишь. И вот результат - я едва успел на твои похороны. Хорошо еще, что по дороге решил снять сообщения с мобильного телефона, набежавшие, пока был в отъезде, и услышал твой хриплый голос: «Рувен, посмотри в своем почтовом ящике. Я тебе кое-что оставил. На всякий случай - прощай».
«Меня ему вычислить было очень просто, - продолжал меж тем рассказывать желтоватый листок. - Передвижения Ави Турджемана также легко отслеживались. Ну, а о том, что рав Рубинштейн уезжает, вообще все вокруг знали. Фантазии моей, правда, на многое не хватило. Зайдя в караванчик, который снимает в Ишуве Илан, я между делом рассказал ему о своей «бреславской» привычке молиться в лесу. Мимоходом упомянул время и место. Придется действовать в одиночку. Тебя нет, к Шалому обращаться не хочу.”
Неужели с Шаломом тоже поссорились? Неужели перед смертью мой друг остался совсем один?
«Дело все-таки опасное, а у Шалома детей полон дом. Сейчас положу письмо в твой почтовый ящик и пойду спать. В три часа ночи встану и отправлюсь на твою «боевую»
позицию. Если появится какой-нибудь араб, попробую взять живьем. Пусть он потом в полиции заложит Илана. А если придет сам Илан – такое тоже возможно – пристрелю на месте. Ты, когда меня станут судить, будешь свидетелем защиты.
Да, вот еще что. Если что-то случится... Знаешь, Рувен, на свете не так много тех, кого я любил. Родители мои в Тель-Авиве. Они отвернулись от меня из-за того, что я стал религиозным. Как когда-то наши предки сидели «шиву» по своим сыновьям, если они крестились, так и для многих нынешних израильтян возвращение их детей к Торе всё равно, что смерть. Есть девушка, с которой я начал делать шидух. Возможно, я когда-нибудь и полюблю ее. Понятно, что это будет чисто по-еврейски – после хупы. Пока что она для меня чуть больше, чем ничто. Не то, что для тебя Двора. Дай вам Б-г! Двора хорошая девушка. Если у вас сладится, будет настоящий еврейский дом. Кстати о еврейском доме. Сейчас,
*Приговорен к пожизненному заключению по обвинению в убийстве Ицхака Рабина. Существуют и другие версии этого убийства.
** по ложному обвинению в попытке поджога проарабской организации провел в тюрьме четыре года.
когда я пишу это письмо, в окно светит луна. Луна – символ нашего народа. Ее свет – лишь отражение света солнца. Наш – отражение света Вс-вышнего. Беда еврейского народа, что он свет Вс-вышнего посчитал тьмой, а собственную тьму – светом. Это у многих бывает. Но это проходит. Я люблю наш народ. Я верю – он выполнит то, что хочет от него Творец. И когда наши мальчики, одетые в военную форму, никогда в жизни не учившие Тору, поливают своей кровью наши горы, где когда-нибудь будут цвести наши цветы и зреть наш виноград, я вижу в этом величие, пред которым, быть может, меркнет величие величайших раввинов. Лунный свет, свет миру, который несет наш народ, это тот Свет, что создан был в первый день творения. Нам сказано, что Вс-вышний хранит его для праведников. А мы несем его человечеству, чтобы всё оно превратилось в общину праведников. Жаль только, что пока лучи этого света скользят лишь по полю боя.
И знаешь, я вдруг понял, что люблю Вс-вышнего. Если бы ты знал, из какой клоаки Он меня вытащил! Ладно, не буду об этом распространяться. Скажу лишь одно – мы с тобой когда-то учили, как «исполнить» первое речение из десяти, данных на Синае – «Я – Б-г, который вывел тебя из Египта». Помнишь? Надо соблюдать все остальные заповеди, и тогда любовь к Б-гу ты получишь в подарок. Похоже, я этот подарок уже получил».
А я пока – нет.
«Слушай, Рувен, что-то меня понесло. А с другой стороны, когда мы еще с тобой поболтаем? Так вот, к вопросу о любви – я ужасно люблю свои картины. Когда никого, даже тебя нет рядом, я расставляю их в комнате, наслаждаюсь, и никакой ценитель мне не нужен. Я сам себе ценитель. Одним словом – гофмановский ювелир.
Но один стул всегда стоит пустой. Там – самая главная моя работа. Она еще в будущем. Она – будущее.
А еще, Рувен, знаешь, кого я очень люблю? Тебя. В «Пиркей Авот»* cказано : «Создай себе друга». Мы с тобой создали себе друг друга, и это здорово. Если я вдруг, не дай Б-г, умру, постарайся хоть ты не умирать. В тебе слишком много от меня. Это должно остаться. Видишь, какой я эгоист. Если останусь жив, постараюсь изъять это письмо из твоего ящика
прежде, чем ты появишься. А то, неровен час, нос задерешь.
Твой Йошуа.
Да, вот еще что. В почтовом ящике Шалома распоряжение, какие картины в случае чего остаются ему, а какие тебе».
Йошуа, этот мерзавец тебя перехитрил. Тебя нашли утром на пороге собственного дома с перерезанным горлом. Полиция определила, что неизвестный набросился сзади. Это для них
он неизвестный, а я знаю его имя. Он перехитрил тебя и настиг. Теперь моя задача настичь его. Настичь и убить. Он – «родеф», преследователь, некто, представляющий опасность для окружающих. И его надо убрать любыми средствами. И я сделаю все, что нужно. Но смерть
Йошуа себе не прощу. Не знаю, как я буду жить без него. И вообще не знаю, буду ли жить. Ладно это всё потом. А пока я стою у бревенчатого здания почты напротив заднего крыльца
магазина, где громоздятся картонные коробки из-под уже отправленных на полку продуктов, где набычились большие зеленые мусорные баки в форме перевернутых полутрапеций. В Израиле такие баки называются «лягушками». В них роются кошки, вокруг них роятся мухи. А я стою на веранде почты, читаю, Йошуа, сквозь слезы твое письмо и думаю – что же делать?
* «Этика отцов» - поучения мудрецов Талмуда.
Комментариев нет:
Отправить комментарий