За пять дней до. 13 таммуза. 23 июня. 11:00
Огрызок синенького неба пережевывался могучими тучами цвета лежащего под моими подошвами мокрого асфальта, пока окончательно не исчез в их утробе. Ну и ну! Я, конечно, понимаю, что Москва не Израиль, но ведь и июнь не октябрь.
Вот в этом доме я когда-то жил. Однако, образина. Нет, я допускаю, что десять лет назад этот панельный кошмар не был, по крайней мере настолько грязным, то есть был, конечно, грязным, но не настолько. Иными словами, тогда, как и сейчас, при взгляде на него создавалось впечатление, будто он заляпан тысячами чьих-то огромных жирных пальцев, но количество этих тысяч было существенно меньше. И вон те жуткие подтеки – неужели они уже тогда наличествовали?
Позавчера, приехавши в Москву, я отправился в свое ореховское логово, которое долгое время сдавал, затем вручил в пользование друзьям, и, наконец, последние пять месяцев оно вообще пустовало. Я еле успел к началу шабата и, едва он закончился, позвонил по уже известному читателю телефону. Подошла Галя. Она была на удивление приветлива, ощутила (или изобразила?) пылкую радость по поводу моего прибытия и потребовала, чтобы я немедленно явился. Явиться немедленно было немного затруднительно, поскольку часы показывали одиннадцать. Вечера, между прочим. Сошлись на следующем утре. И вот я, от души помолившись в синагоге на Бронной, подхожу к бывшему своему дому – смотри выше.
Впрочем, смотри еще выше, поскольку, когда после моего зова в домофон, дверь отворилась и я, нырнув в кошачий подъезд, прилетел на лифте к заветному порогу, реализовались два из трех моих аэропортовских видений. Михаил Романыч завис на мне в точности, как пообещала мне бенгурионовская* греза, а Галя улыбнулась той самой, уже много лет не виданной мною улыбкой. Да и внешне она куда больше напоминала молодую Плисецкую, чем когда мы в последний раз виделись. Не знаю, делала ли она себе какие-нибудь подтяжки – я в этом не понимаю, но создавалось впечатление, что у нее поубавилось не только седых волос, но и морщин. Как это достигнуто – тайна мастерства.
Что же касается третьей моей мечты – отрывания головы безликому фантому Коле, то, вместо неоднократно рисованного моим воображением маленького, плюгавенького, противненького, появился появился довольно обаятельный с открытым лицом, в очках и с красивой проседью. Он сердечно пожал мне руку и пригласил меня в апартамент. Но из-за мертвой хватки Михаила Романыча осуществить сие оказалось довольно сложно. Я сделал несколько шагов с болтающимся на шее подростком и, скинув плащ, а также переобувшись в полумраке прихожей, вынырнул в светлую кухню, стены которой были обтянуты клеенчатыми бежевыми обоями. Рисунок обоев являл собой горизонтальные ряды светлых, почти белых полосками выполненных занавесей шириной с пол-ладони. Пол в кухне был линолеумный, но не серо-уродливый, как у меня в эшкубите, а в тон обоям, да еще с каким-то красивым узором, напоминающим орнамент где-нибудь в русском поместье девятнадцатого века.
А все остальное – как прежде. Синие настенные часы, чья красная секундная стрелка десятилетиями отщелкивала мгновения моей жизни. Серые обшарпанные стулья, сидя на которых мы с друзьями до хрипоты и до дна бутылок решали мировые проблемы и судьбы России. Серые висячие шкафчики... вот в этом хранилась моя не смешиваемая со всей остальною кошерная посуда. Стеклянная дверь кухни – через нее, когда я в кухне читал молитвы, проказница Галка, расстегнув шутки ради оранжевый пенюар, демонстрировала мне обнаженную грудь. Молитву приходилось начинать сначала....
- Проходите, проходите, пожалуйста. Садитесь. – Последовала пауза. - И вот еще что. Я очень прошу у вас, Роман Вениаминович, прощения и за это дурацкое письмо и за этот дурацкий разговор. Мы с Галюсей - он нежно обнял ее за плечи – были глубоко не правы. У ребенка должен быть отец. Я полагаю, тема исцерпана. Вы можете приезжать в любое время на любой срок. Двери нашего дома всегда открыты для вас.
Вот оно как. С места в карьер, как говорится. Теперь-то я понял, что, отправляясь сюда, смирился с грядущим скандалом. Может быть, даже нашел в нем свою прелесть. В условиях скандала я мог бы вывезти Мишку, а то и в Галке проснулась бы прежняя Галка! То есть скандал создавал новую ситуацию, при которой, будучи в глазах сына и жены жертвой, я мог действовать. А вот теперь атаковать невозможно, можно только влиять.
Небо за окном расчистилось. Солнце разбушевалось, и там, где полчаса назад проскальзывали огрызки синевы, сейчас плавали огрызки облаков. Коля нежно обнимал мою бывшую жену, а она нежно обнимала моего сына. Мишка же пожирал меня глазами, и я, отказавшись от некошерного торта, любезно предложенного мне Николаем, и вывалив на
стол под восхищенное аханье окружающих кошерные ОSEMовские сладости вкупе с
* Бен-Гурион – главный израильский аэропорт
разноцветными сувенирами, привезенными из Земли Обетованной, отбивался от вопросов.
Дождавшись дежурного “Ну как у вас, опасно?” я начал рассказывать и про бои, которые ЦАХАЛ ведет у меня под окнами, и про моих погибших друзей, и, само собой, про сражение на баскетбольной площадке, и про убитого мной террориста.
- Роман Вениаминович, - тихо спросил Николай, - в чем все-таки корень ваших проблем с арабами?
Я решил отделаться где-то слышанной мною остротой:
- Мы расходимся с ними по аграрному вопросу. Они считают, что мы должны лежать в земле, а мы – что они.
Он вежливо улыбнулся, но на секунду в его глазах промелькнуло нечто, сообщившее мне, что он и сам был бы не против того, чтобы я оказался в земле.
* * *
Земля, после вчерашнего дождя жадно глотала солнце. Лес начинался почти сразу за домом. Надо было лишь пройти между гаражами и школой, а затем пересечь узкое, но сумасшедшее шоссе, воспользовавшись «зеброй», о которой давно забыли и водители и пешеходы. С опушки вглубь леса узмеивалась тропка. Вдоль этой тропки корежились маленькие кривоствольные клены и косо торчащие березы.
Мы с Мишкой шли, держась за руки. Нас тупо отражали лужи, щедро разбросанные посреди тропинки, нас облетали капустницы и пяденицы, нам в ноздри шибал давно забытый мной в Израиле запах лесной сырости. Наконец-то нас с сыном оставили вдвоем. Я наслаждался каждым его словом, каждым его движением, каждой его улыбкой, каждым его взглядом, слишком детским для четырнадцати с половиной лет. Я поминутно его обнимал и всё рассказывал, рассказывал, рассказывал. Я рассказывал про Гошку, которого он всегда так мечтал увидеть, а теперь вот... Я рассказывал про наши горы, про людей, что живут у нас в Ишуве, про наших мудрых раввинов, про мальчишек, которые всего на три-четыре года его старше и уже сражаются в Дженине, Рамалле, Городе, о том, как их из-за угла убивают во время операций в Хевроне и о том, как они, пробившись сквозь бесконечной толщины крепостную стену ненависти, всё равно захватывают убийц, их вожаков и пособников прямо в гнездах и тем самым спасают тысячи наших людей, живущих в городах, куда нацелены бомбы этих убийц. Я рассказывал о ребятах, захвативших холмы и создающих там «форпосты», из которых вырастут новые поселения, как они, никогда не нюхавшие сельской жизни, начинают пахать и сеять. Я рассказывал, как пятеро вчерашних солдат ставят караван возле перекрестка, где убили их друга, называют этот пятачок его именем и живут там, молятся, трудятся, отказываются от охраны, чтобы не дать властям возможности ликвидировать новорожденное поселение под предлогом того, что его трудно защищать. Как ночью они спят по очереди, положив под голову автоматы, и как когда-нибудь на этом месте встанет город, где такие вот пацаны, как Мишка, будут ходить в школу, играть в футбол, учить Тору.
Михаил Романыч слушал, и огонь в его глазах всё разгорался. И тут я допустил ошибку. Я остановился, схватил его за руку и попросил:
- Миша! Приезжай ко мне в Израиль!
Огонь не то, что бы потух. Он застыл. Очень тихо и очень твердо Миша сказал:
- Я приеду, папа. Обязательно приеду. Но не сейчас.
- ?
- Через три дня я еду в лагерь, в Швецию.
- Куда?!
- В Швецию. С тетей Ксенией, сестрой дяди Коли. У ее мужа там брат.
Паутина родственных связей дяди Коли не вызвала у меня никакого интереса. Меня волновало другое:
- Так в лагерь или к брату мужа дяди Коли?
- Мужа сестры дяди Коли. Мы с ней едем. А там – в молодежный лагерь. Они уже место оплатили.
- Лагерь христианский?
- Не знаю. Говорят, молодежный.
За четыре дня до. 14 таммуза. 24 июня. 9:30
Молодежи в синагоге не было. Помимо вечных старичков, оттисков с тех, что были здесь и тридцать лет назад, когда я временами захаживал сюда, и двадцать, присутствовало еще несколько кавказцев и пара-тройка москвичей моего возраста, может, чуть помоложе. Справа от бимы Александр Яковлевич, нестареющий, такой же крепкий, как в вышеописанные времена, читал «кадиш ятом», молитву в память об умершем. Кантор пел дурным голосом, но с чувством. Разумеется, здесь, как и повсюду от Рейна до Урала, царил ашкеназский вариант иврита, и я со своим сионистским сфарадитом* выглядел залетным апикойресом**.
Хотя снаружи купол синагоги был позолочен на редкость аляповато, внутри она попрежнему чаровала. Высоченный потолок с орнаментом уплывал вверх. На стене слева от ковчега для хранения свитков Торы, там, где когда-то висела массивная золотая доска с молитвой за правительство СССР, теперь изящные белые буквы на синем стекле являли
молитву за Российское правительство, а красовавшуюся некогда на другой стене молитву за мир во всём мире ( помните, анекдотно-брежневское “Нам нужен мир... весь мир”?) заменила молитва за государство Израиль. Спасибо.
Над всем этим сверкали знакомые мне с детства зеленые на золотом фоне кедры. А вот уже дальше часть потолка и стен на том месте, где следовало быть белой штукатурке, демонстрировала сине-серые квадраты. Это не был традиционный неоштукатуренный кусок в память о разрушенном Храме. Это был сверхтраур по безвременно ушедшим финансам.
С галереи, где по правилам должны молиться женщины, донесся шум. Я поднял глаза и увидел кодлу попугаистых туристов, судя по внешности, евреев. Женщины вперемежку с мужчинами смотрели во все глаза и фотографировали наш куцый миньянчик. Постепенно некоторые из мужиков осмелели настолько, что спустились к нам вниз. Понятно, что ермолок они в жизни не видели, но некоторые были в кепках, а другие постелили себе на головы носовые платки. Лишь один расхаживал, сверкая лысиной, время от времени наводя объектив фотоаппарата на кого-то из молящихся и в упор щелкая. Затем он повернулся к нам спиной и увековечил ковчег с Торой. Синагога в последний раз озарилась волшебным светом фотовспышки, и дорогой гость торжественно зашагал к выходу, по пути небрежно сунув в свинцовый ящик для пожертвований несколько скомканных зеленых бумажек.
“Кадош... кадош... кадош...” - "Свят... свят... свят..." – громогласно прокричали мы обычные слова совместной молитвы. Бедные туристы и туристки вздрогнули и уставились на нас с изумлением. То есть пока мы стояли на местах и бормотали непонятные тексты, это еще было терпимо, но чтобы взрослые люди хором что-то скандировали – такое, очевидно, позволяется лишь на политических демонстрациях.
Все за исключением кантора смолкли и разбрелись по залу. Я обратил внимание на старичка с каким-то умоляющим взглядом. Особая форма астигматизма придавала его глазам страдальческое выражение, а привычка вытягивать вперед и одновременно задирать голову
*Сефардский вариант ивритского произношения, принятый в Израиле
**Апикойрес – безбожник. Евреи, проживающие в диаспоре, зачастую относятся к религиозному сионизму, как к извращению еврейской веры.
делала его чрезвычайно похожим на собаку.
Внезапно я увидел реба Ицхака, старого заслуженного гера, много лет назад принявшего иудаизм. Некогда он, похоже, был единственном по-настоящему религиозным евреем в высококультурном городе Москве. Мы обнялись, и я невинно спросил:
- Давно ль у нас бывали, и когда снова?
- Я ни разу в жизни не бывал в Израиле, - вдруг жестко сказал реб Ицхак.
Зная, что в наших краях живет его сын, я понял, что тут что-то неладно, и, очевидно, имеются причины личного характера для его антисионизма. Не успел я придумать, как бы это поделикатнее сменить тему, как стоящий рядом смуглый губастый мужчина с пегой бородой и в синей бархатной кипе вдруг активно поддержал его:
- И правильно, реб Ицхак! Я тоже туда не собираюсь ехать. Нечего нам там делать. Не дозрели мы еще. Вот труба прозвенит, и тогда...
«Труба» означала приход Мессии.
- Понятно, - не выдержал я. – Ну что ж, дожидайтесь, пока труба прозвенит. А мы пока повоюем, повзрываемся, поумираем, чтобы сберечь вам местечко, куда вы могли бы слинять, когда припечет.
- А вам не кажется, что мы на своем месте?
Это еще один вступил – черная шляпа, черная же борода, черные мудрые глаза.
- Кто-то должен возвращать еврейских детей к Торе, кто-то должен писать мезузы, кто-то...
- Делайте, пишите! – я уже кричал. – Честь вам и слава! Я согласен, может, именно вы и на своем месте. Только не уговаривайте людей оставаться!
- Вы что, не видите, что у нас религиозное возрождение?
- Возрождение? – у меня перед глазами встало Мишкино лицо, в ушах зазвучало его голоском страшное «у вас в Израиле» - Возрождение, да? На одного, кого вы лично спасете, придется десять, которые за это время вступят в смешаный брак, крестятся или просто ассимилируются, если, конечно, есть куда! Возрождение? – Я обвел рукою зал синагоги, казавшейся еще пустее от жмущейся к баме горстки немолодых евреев. – Да в самом светском израильском городишке вы найдете больше молящихся, чем в этой Москве с ее десятками, если не сотнями тысяч евреев. Вы спасаете людей, вы помогаете им выбраться из пропасти? Еще раз говорю - честь и хвала! Но будьте честны до конца, назовите пропасть пропастью.
За три дня до. 15 таммуза. 24 июня. 23:30
Пропасть легла между нами, когда-то спавшими в одной постели. Как перекинуть через нее мостик?
- Галя, куда ты собираешься отправлять Мишку?
- В Швецию.
- Зачем?
- В молодежный лагерь.
- Христианский?
- Молодежный.
Стенка.
- Галя, что происходит? Что произошло?
В ее лице с ямочками на круглых щеках что-то дрогнуло, глаза за тонкими стеклами на секунду затуманились, но она тут же взяла себя в руки.
- Ты говоришь, как муж, вернувшийся вечером с работы и недоумевающий, чего это жена на него дуется. Между прочим, мы уже десять лет как разведены, и я замужем.
И тут я забыл Двору. Полностью, будто броней отгородило. И десять лет тоже куда-то отрезало. Я уже был не я. Вернее, некий не прежний и не нынешний, а третий я. И этот третий я то ли спросил, то ли торжественно объявил:
- Галя, ты любишь меня...
Повторяю, произнесена эта фраза была так, что в конце ее мог взорваться восклицательный знак, а мог зазмеиться вопросительный.
Галя резко встала. Каждый мускул ее лица напрягся. Мне казалось, что сейчас в ямочки на щеках, словно капли живительной влаги, дающей жизнь новому зерну, стекут две слезинки, вырвавшиеся из предательски набухших росою глаз. Но этого не произошло. Это не могло произойти. Иначе Галка не была бы Галкой. Твердыми шагами она прошла по кухне между столом и плитою к стеклянной двери, распахнула ее и тихо сказала:
- Люблю.
И вышла, хлопнув дверью. Аккуратно так хлопнула, чтобы стекло не разбить. Укатали Галку крутые горки.
За три дня до. 15 таммуза. 25 июня. 1:10
Белый, как снег на горе Хермон, стоял он с трясущимися руками все у той же стеклянной двери, не понимая, с чего это вдруг любящая жена кричит ему «Уйди отсюда!»
А вся-то вина его была в том, что во втором часу ночи вломился на кухню, куда Галка вернулась-таки на исходе моей десятой сигареты, и в тот момент, когда я рассказывал ей про Ишув, а она завороженно слушала, он не вовремя мяукнул:
- Галюся, пойдем спать.
Ох, как не к месту прозвучал сей призыв. Женщина, которую я когда-то любил, и, как выяснилось, люблю и сейчас, что, впрочем, не мешает мне любить и другую женщину, эта женщина как раз решала для себя, любит ли она, как объявила полтора часа назад, того мужчину, которого когда-то любила, и ухитряется ли при этом любить и другого мужчину.
А тот, дурак, ничего не понимал, белел и трясся и всё спрашивал:
- Галюся, в чем дело, в чем дело?
Наконец, Галка справилась с собой, вытащила у меня из синей пачки «элэм лайтс» – в былые времена она не курила и меня гоняла – чиркнула зажигалкой, несколько секунд молча парила ангелом в нимбе табачного тумана на фоне сине-черного чуть примаскированного ажурными шторками окна, а затем спокойно сказала мужу:
- Коля, выйди, пожалуйста, нам с Романом поговорить надо.
Николай пожал квадратными плечами и уплыл в сумрак прихожей, не столько разгоняемый, сколько, по-моему, сгущаемый темно-бардовой люстрочкой в форме китайского фонарика. Света, даваемого этой люстрочкой могло хватить разве что на занятия любовью. Николай немного там помаячил и исчез с глаз долой. Галка, хотя и сидела спиной к стеклянной двери, очевидно почувствовала это, потому, что тотчас же начала обещанную беседу. Правда, начала весьма своеобразно. Подошла ко мне, склонилась, как ветвь эвкалипта где-нибудь на улице Хадеры, и приложилась к моим губам с такой впивчивостью и страстью, какой, пожалуй, не бывало в самые наши лучшие годы. Видно не шибко радует мою бывшую жену ее славянский шкаф. Я же настолько оторопел, что единственное, что успевал сделать – это выполнить указание из некрасовской “Коробочки”: «Подставляй-ка губки алые!»
Оторвавшись от меня, моя бывшая, а, возможно, и будущая, возлюбленная, сказала:
- А теперь внимательно слушай. Тебе предлагается в течение одной секунды ответить на вопрос – готов ли ты к тому, чтобы я сейчас же вот, немедленно предложила Николаю собрать вещи и навсегда покинуть сию скромную обитель при условии, что ты так же навсегда поселяешься здесь, забыв про свой Израиль, про всё, чем жил эти двенадцать лет... Чтоб ты всё отдал в жертву мне и Мише.
Передо мной возникли огромные весы, заслонившие ее глаза в тонкой оправе очков, всё ее лицо с ямочками на круглых щеках и вообще всё на свете. Перекладина этих весов металась, как коромысло на плечах пьяной колхозницы. Чаши прыгали вверх-вниз. Вспомнились строки псевдодетского стихотворения из ТЮЗовского спектакля моего детства «Тебе посвящается»:
«Ты мир не можешь заменить,
Но ведь и он тебя не может».
Я молчал. Секунда прошла.
- Секунда прошла, - прошептала Галя.
Я молчал. Прошла еще секунда. Я не сказал «нет». Но и «да» я не сказал.
- Ну так вот, - сказала Галя. – Кровь разделилась пополам, любовь разделилась пополам. И всё решит одна песчиночка на весах.
У нее тоже были свои весы. Наверно, маленькие, аккуратные, как очки в тонкой оправе.
- Коля! – позвала она.
Вырос Николай.
- Коля, - спросила Галя. – Ты любишь Россию?
- Люблю, - недоумевая ответил Коля.
- А уехал бы из нее?
- Ни за что.
- А евреев любишь? Только честно.
Коля честно промолчал.
- Коля... – Галкин голос задрожал. – Если я скажу, что решила уехать в Израиль. Твердо решила. Бесповоротно. Ты...ты поедешь со мной?
- Да, - ни секунды не колеблясь, ответил Николай.
Галя повернулась ко мне и сказала глазами:
- Вот видишь.
Потом обняла мужа. Нынешнего.
- Никуда мы не едем. Я пошутила.
И после паузы добавила:
- Пойдем спать.
За три дня до. 15 таммуза. 25 июня. 19:50
- Пойдем, Мишенька, погуляем.
С утра было ощущение, будто в затылке торчит очень острый и очень длинный нож, и любое движение головой вызывало очень острую и очень длительную боль. Видно, сотрясение мое вовсе не прошло, а временно затаилось, как рак у Гошки после операции. В синагогу я, естественно, не поехал, помолился в Мишкиной комнате, предварительно вытащив из нее в прихожую дешевую золоченую иконку и фарфорового ангела с громоздкими крыльями и крестом на груди. После этого Мишка с матерью весь день где-то мотались – шутка ли, завтра отъезд – а я прошелся по Старой Москве. Хороша, ничего не скажешь! В отреставрированном и выкрашенном виде она стала какой-то старинной, картинной и сказочной. А цветастая реклама, несмотря на всю свою идиотскость придает ей вид не то, что бы европейский, а, я бы сказал, нормальный. Иногда где-нибудь на Тверской или в Столешниковом я зажмуривался – вот сейчас открою глаза, и этот красивый дом с лепниной предстанет предо мной серым, обшарпанным и с надписью «Вперед, к победе коммунизма!». Но, когда глаза открывались, всё было на месте, и улыбающиеся с рекламных щитов конфетные мордочки свидетельствовали, что самый кошмарный клок человеческой истории, уроженцем которого мне довелось стать, навсегда сгроможден в запасники памяти нашего и окрестных поколений.
Метро при всем том мало изменилось. То есть вагоны вроде новые, но такие же тусклые, как и те, что были раньше. Неоновые лампы, закованные в белые пластмассовые колпаки лили мертвенный свет, словно в насмешку называемый дневным. И так же, как тогда, если не сильнее, несло перегаром. И давка такая же. И гамма ощушений, когда тебя уткнет мордой, скажем, в соединяющую пол с потолком металлическую трубу, за которую все держатся, и ты видишь уцепившиеся за нее руки – жилистую, принадлежащую явно мужику, а точнее, пролетарию лет сорока, и девичью с красными перстеньками. Но повернуть голову, чтобы увидеть хозяев этих рук, у тебя явно нет никакой возможности.
А вот – примета времени. Белый прямоугольничек – пять на десять сантиметров, приклеенный к стеклу. На нем большими буквами: «Программа безопасности улиц».
К правилам уличного движения это имело такое же отношение, как созданный нашими поселенцами в девяностые годы для борьбы с террористами «Комитет безопасности на дорогах». Под заголовком маленькими буквами было написано: «Не стань следующей жертвой». И большими – «ФАШИЗМА». Под всем этим шли детские рисунки, изображающие убитые тела, черепа и еще что-то – разобрать было невозможно. Внизу сообщался адрес в Интернете, по которому антифашистов следовало проинформировать в случае, если – тут кусок прямоугольника был заботливо оторван –
“... ете место, где регулярно
... ются неонацисты, напишите.
... мность гарантируется.”
Красивые получались стихи.
Через всё воззвание било в глаза написанное толстым, черным: «Чтоб вы сдохли, дерьмократы!» Напротив кто-то на подобного же размера листке утверждал: «Я – русский» и «Россия для русских». Подписался этот кто-то, как «Русский Национальный Союз».
Приехали домой мы с Мишкой почти одновременно. Галя, как вошли, начала фокусы: «Котлетки, Ром, будешь кушать?... А почему не будешь? А супчик? А что же будешь?» Затем, после упоминания кашрута, театрально: «Ах да, я и забыла!» Она забыла из-за чего развелась со мной. Бывает. Зато Миша обязан был срочно, на моих глазах поесть всё это. И никакие «Мама, я не хочу!.. Мама, не надо в котлеты сметану!..* Мама, я не буду колбасу!..» не подействовали. Спектакль под названием «Смотри, жид мракобесный, что твой русский сын кушает» был показан до конца. Зато потом мы с ним смылись и вновь окунулись в лес. Правда, день уже, как когда-то говорили в деревнях, пошел на стёк, и солнце, как тигр в зоопарке, смотрело из-за решетки деревьев. Мы шли молча, как и в прошлый раз, взявшись за руки. Уж на что у меня некрупная пятерня, одно название, что мужская, а его ладошка в ней всё равно тонула. Мимо нас не то, что бы проплывали, а скорее проползали старое кострище, окруженное сваленными бревнами, какие-то сверкающие чернотой старые коряги, купы молодых дубков... И назойливо, как евреи в чужие культуры, отовсюду лез орешник. Да, конечно, у нас в Самарии есть свои леса, но до этой хаотичной щедрости им далеко.
-У нас компания, - рассказывал Мишка. – Я в восьмом «В», а есть ребята, которые в девятом «В», в десятом «В» и в одиннадцатом «В». И все - друзья. Мы каждый вечер собираемся, у нас есть свой конец трубы.
- Какой трубы?- споткнулся я .
- Ну, трубы, которая по двору идет, большая такая. Ну вот, мы на ней и сидим.
- И курите ? – догадался я .
* иудаизм запрещает смешивать мясную пищу с молочной.
- Есть которые курят.
- А ты ?
- Я - н-нет, - пролепетал мой сын, и я понял, что он – д-да. Пациент скорее мертв, чем жив. Интересно, а что они курят? Табак или что посовременнее? Как далеко мы продвинулись по этому светлому пути?
- Знаешь, Миша, чем отличается религиозный еврей от всех других людей? Они живут для удовольствия, а он – для счастья.
- А это не одно и тоже?
- Стремясь к удовольствиям ты всегда, запомни – всегда – лишаешь себя счастья.
- А как достичь счастья?
- Счастье человеку может дать лишь Тот, Кто нас сотворил. Служа Ему, ты приближаешься к Нему, и следовательно ...
- Папа, а ты счастлив?
Хороший вопрос. Счастлив был бы, если бы утром, выходя из дому в Ишуве, провожал бы тебя в школу, а Двору на работу, да еще потом бы шел гулять с Гошкой.
- Папа, а как же рабби Акивино «что Б-г ни делает, все к лучшему ?»
- Мишенька, а среди твоих друзей есть евреи?
- Не знаю, папа, я не спрашивал .
- А тебя не спрашивали?
- И меня не спрашивали.
Сбывшаяся мечта, Мишенька, твоей покойной бабушки, моей матери, благословенна память ее. Я прямо услышал ее мечтательный голос :
- При Ленине даже в паспорте не было графы «национальность».
Верно. То, что все народы считали великим унижением, евреи держали за счастье. Сейчас, кстати, такое же счастье - тоже не пишут. Но всякое счастье кончается и тогда идут горькие письма в «Огонек»: «Я уже забыла, что я еврейка, а вчера на рынке ...» .
Это у остальных счастье - помнить, а у нас счастье - забыть.
Мишуня, словно учуял мое настроение, и, возможно, подсознательно, пытаясь понять его, сообщил, что летом читал «Дневник Анны Франк» и в полном восторге. Я вспомнил, как сам был потрясен этой же книгой в его годы. Миша начал перессказывать мне на память целые куски и я понял, что он читал какое–то издание куда более полное, чем я в детстве.
Мы потихоньку свернули влево и вышли из лесу на шоссе.
- Папа, а какие рок-группы ты любишь?
Я от неожиданности чуть под машину не угодил. Какие группы я люблю? Когда я в последний раз слышал... да нет, не сами группы, а хотя бы их названия? Нет, ну пацаны в ешиве, правда, кое –что слушают, так что ...
- «Нирвану» люблю, «Металлику», ну еще Фреди Меркури.
- Правда? Слушай, ну у меня и папа!
- А ты?
- «Металлика» прикольная, «Нирвану» я ничего не слышал, а Фреди Меркури это «Куин», да?
- Да.
- А из наших ты что–нибудь слушаешь?
- Из ваших это - из российских?
- Ну да, из наших, из русских. «ДДТ» любишь?
Ой, как здорово, что я заезжал к родным в Нетанию, а у них надцатилетний Вовка как раз оказался дома!
- «ДДТ» очень люблю, особенно «Осень».
- «Что такое осень, это ветер», - почти машинально затянул Михаил Романыч.
- «... Вновь играет рваными цепями», - подхватил я.
- «Осень, долетим ли, доползем ли до рассвета.
Что же будет с Родиной и с нами?» - хором пели отец и сын, при этом отец думал о своей нынешней вечной родине, на которой льется кровь, а сын... Хотел бы отец знать о чем сейчас думает сын.
- Но ведь «ДДТ» никакой не рок, - авторитетно заявил я, пытаясь разобрать в уже стопроцентно сгустившейся тьме, где в ней прячутся широкие пологие асфальтовые ступени-терраски, по которым лежит наш путь мимо продмага домой.
- Папа, а Цоя ты любишь?
Ладно, пока он копается в археологии нынешней эстрады, всё нормально. Хуже будет, когда перейдем к современности.
- Я признаю гениальность Цоя, но он герой не моего романа.
- Да ты что, папа! – воскликнуло дитя. – А «Перемен, мы ждем перемен»? А «Звезда по имени Солнце»?
И, не дожидаясь моего восторга, затянул:
- «А над городом плывут облака...»
Но я перебил его:
- Мишенька, мне нужны диски с русским роком. Для одного очень хорошего человека. Он задушил араба-террориста, но тот успел ударить его ножом. Игорь чуть не умер. А теперь я хочу сделать ему подарок. Пусть слушает.
- Он еврей? - спросил Мишенька.
- А что, только евреи бывают хорошими людьми?
- Я отдам все свои диски, - объявил Мишка. Потом, помолчав, спросил:
- Папа, а ты Москву любишь?
- Я ее люблю и ненавижу. Знаешь, за что я ее люблю? За то, что здесь живешь ты. А знаешь, за что ненавижу? За то, что ты живешь здесь.
- Что-то я не пойму, - задумчиво сказал он.
- А ты подумай, - посоветовал я.
Наверно мой сын наморщил лоб - в темноте не было видно. Как бы то ни было, через пару минут он объявил:
- Понял.
Мы снова помолчали, и я, нырнув в собственное детство и вынырнув, сказал:
- Когда я был немножко юнее, чем ты сейчас, мы смотрели на окна в больших домах и если полностью горел какой–нибудь вертикальный ряд окон, загадывали желание.
Мы стояли посреди двора и нас обступили четыре по–московски гигантских, по–московски и в длину и в высоту бесконечных дома. И вдруг Мишка закричал:
- Папа, смотри, горит. Все восемнадцать окон горят! Загадывай скорее желание.
Тут–то я и сломался. Нет, не заплакал. Просто, как столб стоял, сдерживая слезы, обнимал его и бормотал:
- Мальчик мой! Пожалуйста! Давай уедем со мной! Я не могу без тебя жить! Поехали! Ведь ты еврейское дитя. Ты будешь жить среди своего народа. Тебе будет хорошо. Я все, слышишь, все сделаю, чтобы тебе было хорошо! Только поехали со мной! Я очень тебя прошу!
Мишенька ничего мне не отвечал. Ему незачем было корчить из себя мужчину. Он плакал.
* * *
За три дня до . 16 тамуза . 26 июня. 10:00
- Плакать надо, а не радоваться, - пробормотал Йошуа, заходя к себе в караван. - Ну да, я почти нашел, кто это? И что в этом хорошего? Ладно был бы замаскированный араб шпион, а это еврей! Еврей, который помогает арабам убивать евреев.
Он тряхнул пепельными кудрями и сплюнул на серый линолиумный пол.
- Зато мне известны имя, фамилия и факты. Теперь вопрос, как подстроить ловушку. Мобилизовывать Шалома? Ни в коем случае. я мобилизовывать не буду ни в коем случае. Ах, как не вовремя Рувен уехал!
Раздался звонок. На окошке пелефона высветился номер Яакова Пройса.
- Привет, Йошуа! Ты мне звонил, наговорил на автоответчик всякой чуши, и я тебе с удовольствием перезваниваю.
- Привет, - ответил Йошуа.- Что у тебя слышно, Яки?
- Что может быть слышно? Вот сейчас я стал рав-шац – начальник охраны поселения. Количество сночасов в сутки сократилось до трех, причем суббота не исключение. За день накатываю километров триста – все накатанное за месяц вытянуть – глядишь, и кругосветное путешествие получилось бы.
- Учиться-то успеваешь?
- Какое там! Пару уроков в день даю – после минхи и вечером – для тех, кто домой издалека поздно возвращается. А самому учиться - ты что?! Ну, иногда перед сном почитаю рава Тау минут сорок, а глаза-то уже слипаются, а скоро уже вставать... Ладно, хватит обо мне, что у тебя слышно?
- Все по-прежнему. Если ты не слышал, что Йошуа Коэн создал нечто, потрясшее континенты, считай – нет новостей.
- Ну вообще-то каббала говорит нам, что это обычное еврейское дело – потрясать миры.
- Разумеется... Слушай, Яаков, ты слышал что-нибудь про врача из «Меухедет» по фамилии Мордехай?
- Как зовут?
Йошуа назвал имя.
- Ты знаешь, не слышал. А в чем дело?
Вся последующая часть разговора заключалась в том, чтобы, не обижая Яакова, свернуть эту тему, равно как и все остальные, и вообще, быстро закруглив разговор, остаться наедине с собственными размышлениями, что Йошуа и сделал.
Итак, все началось с того, что позавчера обстреляли машину, где сидел рав Рубинштейн. Сам рав был убит, его жена тяжело ранена, несколько детей получили ранения средней тяжести. В переводе с израильского официозного волапюка это означает, что ей жить осталось дня два не больше, а им в лучшем случае быть до конца дней калеками.
На похоронах он встретился в равом Элиэзером. Последний рассказал Йошуа об известной уже читателю путанице с Шустерманом и Турджеманом.
- Погодите – погодите.- Йошуа даже затрясся от волнения. – А с чего это вдруг вы решили, что вы и Илан разговаривали с разными людьми.
- Что ты хочешь сказать?
- То, что полицейское управление это не проходной двор, и там каждый сотрудник сидит на своем месте.
- Ну и что?
- А то, что, скорее всего, вы перезвонили тому же, кто за несколько минут до того разговаривал с Иланом.
- Так что же он то говорит Турджеман, то Шустерман?
- Хороший вопрос.
На иврите это звучало «шээла това». Можно было так же сказать «шээла птуха» что означало «открытый вопрос». И вопрос этот надо было закрыть. Но сначала два важных звонка. Во-первых, Шимону.
- Шимон, привет. Йошуа Коэн говорит. Все нормально, спасибо. А у тебя? Ну, сам знаешь, какие новости. Что? Ах, тебе нужно что-то совсем новенькое?
(Рыбка сама ищет червчяка).
- Есть, есть новости. А вот ты наоборот кое-что скажи мне – помнишь, в один и тот же день Рувен Штейнберг и Шалом Шнайдер заявили в Совете Поселений, что это они убили террориста? В смысле каждый сказал, что убил он. Ты узнал об этом в первый же вечер, правильно? А от кого?
Услышав имя, которое он и ожидал услышать, Йошуа поблагодарил господина Всезнайку, скушал сегодняшнюю порцию сплетен, нарушив тем самым запрет слушать злословие, и нажал кнопку с надрисью “END”.
Следующий абонент был Ави. Выслушав его длинный отчет о состоянии здоровья, Йошуа взял быка за рога.
- Ави, есть люди, которые знают, что на самом деле произошло на баскетбольной площадке. Я одтн из них. Мы с тобой уже три недели играем в забавную игру – один лжет, остальные молчат. Правильно?
Честный Ави промолчал.
- Сейчас, - продолжал Йошуа, - сыграем в другую игру: я задаю вопросы, а ты говоришь правду. В виде исключения Знаешь, как будет называться эта игра? Игра в три «да». Итак, когда ты раненный лежал в «Бейлинсон», одним из первых тебя навестил Илан.
- Да, - прошептал Ави, потрясенный проницательностью Йошуа.
- Он сказал, что это покушение – месть за то, что ты убил араба.
- Да.
- Он сказал, что ходят слухи будто араба убил не ты, и сейчас ты должен напомнить о своем подвиге всем, кто приедет.
- Да.
Комментариев нет:
Отправить комментарий