Александр Казарновский
П о л е б о я п р и л у н н о м с в е т е
Посвящается Арье Клейману – самому отважному человеку из всех, кого я встречал.
К российскому читателю
В 1967 году три соседних государства – Египет, Сирия и Иордания начали блокаду Израиля и выдвинули войска к его границам с целью полного уничтожения еврейского государства вместе с его жителями. Чтобы предотвратить собственную гибель, Израиль нанес упреждающий удар и в результате Шестидневной войны занял находящиеся в руках врага исторические еврейские земли – Иудею, Самарию (Шомрон), Газу и Голанские высоты – а также Синайский полуостров, который в 1977 был возвращен Египту. В то время, как правящие круги Израиля расчитывали, использовать эти территории, как разменную монету с целью подписания мирных договоров с арабскими правительствами, религиозная молодежь и просто люди, не желающие вновь оказаться в смертельной опасности стали заново обживать добытые в бою земли. Так началось поселенческое движение, в результате чего возникли сотни новых ишувов – поселений. Вопреки тому, как это описовалось в советской и левой прессе, власти всеми силами мешали этому движений. В 1993 году между израильским правительством, возглавлявшимся Ицхаком Рабиным и председателем арабской террористической организации ФАТХ, Ясером Арафатом был подписан договор, по которому арабы получали автономию с последующим перерастанием ее в Палестинское государство. Подразумевалось, что, со временем ишувы будут уничтожены, а евреи – выселены. Но, создав Автономию, Арафат в 2000 году начал против Израиля войну, которая вошла в историю под названием интифада Аль-Акса. Именно в разгар этой войны и происходят описанные события, большая часть которых имело место в действительности.
Многие из высказываний и размышлений на страницах книги навеяны лекциями замечательного русскоязычного раввина Менахема-Михаэля Гитика, за что я ему глубоко благодарен. Темы, названия и откровенно необъективные описания некоторых картин Иошуа заимствованы ( без ее ведома) у замечательной художницы Маргариты Левин, за что я приношу ей глубочайшие извинения.
Также я приношу благодарность всякому, кто откроет эту книгу, и извинения, если он ее закроет, не дочитав до последней страницы.
Восемнадцатое таммуза * 1415
Никогда не думал, что бумага может быть живой. Живое письмо, чей автор мертв. Весточка с того света. Она обжигает пальцы, кричит человеческим голосом. Таким знакомым хрипловатым голосом – я явственно слышу его – голос человека, которого час назад, зашив в мешок, опустили в землю. И он зовет, требует, твердит: «Рувен, ты что, трус? Рувен, почему ты медлишь? Рувен, делай что-нибудь!»
«Рувен! Рувен! Рувен!» Я уже семь лет как Рувен, но не потому, что мне семь лет - ах, если бы! - а потому, что семь лет назад взял себе имя "Рувен", приехав в Израиль и поселившись в Ишуве, в Самарии, на «территориях», которые весь мир считает оккупированными. А мы никого не оккупируем, мы просто здесь живем, строим здесь свои ишувы. До приезда сюда я сорок лет звался Романом. Суть не в этом. Мой друг перед смертью оставил мне письмо - вот оно, у меня в
*Восемнадцатый день месяца таммуз 5762 по еврейскому календарю соответствует 28 июня 2002 по грегорианскому.
** Старшая школа с религиозным уклоном. 9-12 классы.
руках. И в этом письме – имя убийцы. Так что же мне делать? Спокойно. Убийца был тоже здесь, на похоронах. Он еще не успел уехать. Но если успеет, уже вряд ли вернется. Он ведь фактически выполнил свое задание. Правда, остается еще мой придурковатый сослуживец Ави Турджеман, который влип из-за собственного тщеславия и из-за отсутствия у меня оного. Когда я убил террориста, он, возжелав славы, напел корреспонденту, что это сделал он. Один раз в него уже за это стреляли и ранили. Но для того, чтобы добить Ави, никакой спецагент не нужен.
«Алло! Это ешива тихонит** «Шомрон»? Скажите, пожалуйста, Авраам Туржеман у вас
работает? Сейчас его нет? А когда он будет?» И все. Это может сделать любой – позвонить по мобильному телефону прямо из Города. А дальше... Авин «Опель» все знают. Остальное уже зависит от мастерства снайпера. Предположим, Ави не вернется в «Шомрон». Тогда за ним начнут охотиться в Городке. А что, если после той двойной «явки с повинной» они подозревают и нас с Шаломом? Да нет, Ави официальный герой, его и уничтожать. На фоне славы, которую ему принесло ранение, мы навек самозванцы. Как бы то ни было, арабский наводчик и убийца моего друга в ишуве больше не появится. Теперь ему здесь нечего делать. Задание выполнено. Он исчезнет, а затем вынырнет в новом месте с новым заданием. Как помешать этому? Ну есть у меня его имя, фамилия, номер удостоверения личности... и что дальше? Бежать в полицию? Где она будет его искать? В Тель-Авиве? А если он слиняет в Город?
Город. Все перекрестки нашей многотысячелетней истории сошлись в нем. Когда-то он был первой столицей древнего Израиля. Сегодня, стараниями политиков - “юденфрай”- свободен от евреев. Логика простая – сначала изгоняем евреев, затем объявляем – видите, здесь живут одни арабы, следовательно, земли эти – арабские.
Я отвлекся. Итак, действовать надо сейчас, иначе завтра где-нибудь в другом месте начнется этот террор внутри террора. Сколько раз мы в моем тусклом караване, паря в клубах табачного дыма, обсуждали, как вычислить этого мерзавца, и ни разу – как его сцапать. И вот мой друг стал частицей нашей святой, сухой, комковатой, не шибко плодородной, внешне ничем не отличающаяся от остальных, и всё-таки нашей земли.
Навстречу едет Ицхак, наш равшац – ответственный за охрану поселения, сейчас покажу ему письмо и... «Конечно, Рувен, садись скорее, сейчас мы его догоним!»
- Ицхак! Ицхак!
Я машу рукой, складываю в щепоть большой, указательный и средний пальцы – дескать, остановись на минуточку, но Ицхак показывает пальцем на часы и разводит руками. Вот невезуха! Ицхак, который всегда готов остановиться и обсуждать с тобой что угодно и как угодно долго, тряся своим модным чубом, нехарактерным для религиозной публики и длинными пейсами, как раз характерными для нее, именно сейчас этот Ицхак куда-то жутко торопится.
Ну и ладно. В конце концов письмо - единственное доказательство. Убийцу освободили бы ровно через пять минут, а потом он, голубчик, сел бы в машину, вставил бы ключ зажигания, надавил на педаль и скрылся бы в ближайшей арабской деревне. Чао!
Поток машин – это в нашей-то дыре – движется передо мной – словно все устремляются за Ицхаком – и я понимаю в чем дело. Похороны кончились, люди разъезжаются.
А вот и он, родимец! Едет с похорон собственной жертвы и не знает, что письмо-разоблачитель у меня в кармане. Невозмутимо так, с сигареткой в зубах, ведет свой «форд мондео». Я застываю в растерянности, а затем тянусь за своей «береттой», забыв, что не взял ее c cобой в дальние странствия, а оставил у Шалома. Это дает негодяю те самые несколько секунд, за которые он скрывается за поворотом.
Идиот! Все равно надо было тремповать*. А в машине я бы уже сообразил, что делать. Почему, ну почему тогда на баскетбольной площадке я действовал быстро, точно – как автомат !
*Неологизм Рувена от израильского сленгового «Тремп», что значит - попутка. Самый распространенный в Израиле вид транспорта.
– а теперь все время теряюсь? Ничего, сейчас все эти машины застрянут внизу, у блок-поста на выезде из поселения. А я побегу за Шаломом. До его дома метров сто пятьдесят, но в гору. И тут происходит чудо. Я ведь заядлый курильщик и обычно на малейшем подъеме начинаю дышать, как мой пес Гоша после часовой прогулки, а тут вдруг пролетаю это расстояние, словно мушка.
Вспоминается «кфицат а-дерех» – сокращение расстояния, штука, описанная в рассказах об основателе хасидизма, великом мудреце и проповеднике Баал-Шем-Тове и его учениках, которые, странствуя, в своих повозках покрывали сотню верст за полчаса.
Вот и дом Шалома. Дверь, на которой вьющимися буквами написано «семья Шнейдер».
Я, не стуча, дергаю за ручку, влетаю в салон. В салоне у Шалома, как всегда, жуткая духота и затхлость. Шалом панически боится воздуха. В любую жару все окна задраены, а жалюзи опущены. В-общем, не жилье, а логово вампира.
- Шалом!
Это звучит, как приветствие, но это не приветствие, это имя хозяина, нашего спасителя, нашего мстителя, который пока не знает ни о том, что он спаситель, ни о том, что он мститель.
Из спальни выскакивает Шалом, одетый с иголочки - ну да, ведь только что с кладбища. Б-же, спасибо за то, что он оказался дома. Теперь, пожалуйста, помоги мне уговорить его тронуться в путь без разговоров. Помоги мне, помоги моему ивриту!
Шалом всегда похож на птицу. Когда молится – на глухаря или тетерева – я их не различаю. Когда думает – на пингвина. Во всех других случаях - на ворона.
- Здраствуй, таварищ! Как дила? Что ты хочешь? - Шалом демонстрирует мне свое знание русского. Нашел время, чурбан бесчувственный.
- Немедленно в машину! – ору я в ответ. - Нужно поймать убийцу!
- Какого убийцу?
- Того самого!
- Погоди, Рувен, ты что, знаешь, кто убил?..
И русский, и иврит в устах Шалома звучат, как английский. Шалом родом из Америки, не помню уж из какого штата...
- Быстро едем! – кричу я, теряя терпение. – Где мой автомат?!
Я ведь только сегодня вернулся из Москвы, и все это время квартира Шалома выполняла функции моего арсенала. Вообще, Шалом у нас – сила быстрого реагирования. Правда, он не очень понимает, в чем дело, но это неважно. Его «галиль» сам прыгает ему в руку (а мой «эм-шестнадцать», соответственно – мне), дверь сама бежит навстречу, мостик, выводящий со второго этажа на улицу, где ждет его «Субару», сам послушно стелется под ноги. И только в машине, летящей по - спасибо тебе Вс-вышний! - освободившейся дороге, он позволяет себе засомневаться – вдруг у меня с башкой что-то не так на почве страха перед террористами, или просто перегрелся. Скорости он, впрочем, не снижает, но внимательно смотрит на меня, молча требуя объяснений. Я называю имя убийцы.
- Это тот, кого мы искали! Он работает на арабов!
Шалом снова бросает на меня взгляд под названием «Прощание с крышей», и я умоляюще бормочу.
- Пожалуйста, не останавливайся! Я тебе сейчас кое-что прочту.
Скороговоркой читаю куски письма, которое двадцать минут назад нашел у себя в почтовом ящике. С каждой строкой Шалом все больше и больше мрачнеет, слушая последнее письмо нашего друга. Когда же, наконец, убираю исписанный листок обратно в карман, он отворачивается - дескать, черта с два, Рувен, ты увидишь мои слезы. Блок-пост мы уже миновали. Дорога делает перед нами виток, взлетая на гору, и в самом конце ее белеет «форд мондео». Ага, он все-таки поторчал в пробке у «махсома». Теперь задача догнать его. Шалом жмет на газ. Навстречу несутся красные глинисто-известковые слоеные обрывы, похожие на скуластых индейцев, увенчанных зелеными уборами олив. Расстояние между нами сокращается. Он, конечно, ничего не подозревает. Неужели нам так легко удастся его взять?
- Дави! – ору я Шалому по-русски, и тот, понимающе кивая, газует изо всех сил.
Дорога выдергивает нас на равнину, в центре которой среди полей соломенного цвета торчит одинокий арабский дом с приклеенной к нему кипарисовой рощей. Солдаты, охраняющие наше поселение, говорят, что вот на таких «хуторках в степи» находят приют и укрытие явившиеся из Города террористы перед тем, как под аплодисменты прогрессивного человечества отправиться доделывать то, что Гитлер не успел.
Cлева от нас, обложившись танками и бэтээрами (видимо, готовится очередная прогулка в Город) пролетает военная база.
- Может, позвоним туда? – спрашиваю я, тыча пальцем в сторону протянутых к нам дул.
- Бесполезно, Рувен, - морщится Шалом. Они не вмешаются, даже не поверят нам. Только время упустим...
Спидометр зашкаливает и возникает острое сверхсветовое ощущение, будто мы и здесь, и еще где-то сзади, а наша “Субару” превратилась в толстого тупорылого боа-констриктора, голубым своим телом повторяющего все извивы вновь ушедшей в горы и там запетлявшей дороги. На подступах к арабской деревне мы его почти догоняем. Здесь еще один блок-пост. Солдаты проверяют арабские машины, идущие в Город и из Города. На дороге столпились десятки машин, в-основном, почему-то желтокожих горбатых такси. Вот бы его сейчас сдать солдатам. Но он, обладатель желтого номера и израильского удостоверения, почти не снижая скорости, пролетает блок-пост, а мы – за ним. Теперь главное – не спугнуть. Шалом клаксонит, а
я опускаю окно, высовываю руку и складываю пальцы перстью, дескать подожди нас. Похоже, он клюнул - скорость явно снижена. Вот сейчас... Но тут он резко выруливает вправо. В чем дело? Ах, ты решил заехать на бензоколонку! Дескать, там и побеседуем, заодно и бензинчиком разживемся. Вот и отлично . Тут-то мы тебя и прижмем – ведь выезд на бензоколонку только один – он же въезд. С шоссе это ясно видно. Но по другую сторону обрыв и какая-то насыпь. Так что попался, дорогой!
Вся-то заправочная станция – асфальтовая площадка с двумя столбами посреди а на них – плита-козырек. Ну и внизу сами колонки с бензином и прыгающими стрелками за полукруглым стеклом да араб, владелец этого бензина. Подъезд с каждой стороны – ровно на ширину машины; хоть справа заезжай, хоть слева, все равно дорожки соединяются. А дальше – тупик.
Наша жертва заезжает справа, а Шалом следует за ним и на самом въезде на площадку разворачивается и ставит машину поперек дороги. Мы быстро распахиваем двери и вылетаем, захватив - Шалом – «галиль», я – «эм-шестнадцать». Хотя понятно – стрелять нельзя ни в коем случае солдаты с блокпоста загребут нас, а не его. Почему-то из машины он не выходит – ждет, когда мы приблизимся. Араб, хозяин бензоколонки, в испуге жмется к бетонному столбу, подпирающему «крышу». Он поднимает глаза, словно просит Аллаха защитить его. Я невольно тоже смотрю вверх. Там, над горой Благословения, зависли белые тучи в точности, как в тот вечер двадцать три дня назад, когда случилась трагедия, с которой все и началось.
За двадцать три дня до. 25 севана. 5 июня. 1815
Над Горой Благословения зависли белые тучи. Их белизна казалась кисеей, слегка прикрывавшей нечто очень темное, мрачное, с червоточиной внутри.
На душе у Цвики было тревожно. Вообще-то он любил такими вот вечерами, после уроков, выйти из комнаты в ешивском общежитии, которую делил с Авиноамом Амаром и Якиром Карми, на газончик и, не отрываясь, смотреть на горы.
Гора Благословения и Гора Проклятия улеглись прямо перед ним, как собаки, которым хозяин скомандовал: «Место!» Они оскаливались белозубыми рядами домов, окраиной, окалиной, пеной, выплеснувшейся из Города, клокочущего в долине, этими горами. Над одним из кварталов струился белый дым.
Пожар? Мусор жгут? Или наши долбанули? Хотя нет, вроде сегодня стрельбы не было.
Цвика на секунду задержал внимание на черном квадратике, увенчивавшем Гору Благословения. Он про себя называл его самаритянским храмом. Там, на этом гребне, самаритянская деревня. Еще до войны Цвика чуть было не поехал, а теперь жалел, что не поехал, на экскурсию в эту деревню. Теперь уже это территория Палестинской Автономии. Евреям туда путь заказан. Теперь уже не удастся ему посмотреть на этот странный народ, некогда пожелавший стать евреями, да так и не ставший – сначала запутавшийся в идолопоклонстве, а затем создавший псевдоТору, но уже за стремление, хотя бы за стремление, приблизиться к Торе, сохраненный Б-гом навеки.
- Почему, - спросил ассирийский царь Санхерив у одного из евреев, угнанных из Самарии - почему вас львы не трогали, а на этих, которых мы поселили на ваше место, нападают.
- Потому, - ответил тот, - что эта земля терпит лишь тех, кто соблюдает Тору.
- Какие проблемы?! – заявили переселенцы из Куты, будущие самаритяне. - Мы тоже примем Тору.
«Интересно, - подумал Цвика, - значит, в Эрец Исраэль могут жить лишь те, кто соблюдает Тору? Может, именно поэтому до прихода евреев земля здесь была пустыней? А что нас ждет сейчас?»
Он еще раз взглянул на черный спичечный коробок, ребром прилепившийся к линии хребта, и твердо сказал себе: «Настанет мир - обязательно съезжу на раскопки самаритянского города».
Действительно, почему бы ему, когда он вырастет, не стать археологом? Тору он будет и учить, и соблюдать, но разве Вечность, материальная, извлеченная из праха земного Вечность, в форме какой-нибудь вещи, пролежавшей в земле тысячи лет, разве не является она продолжением Торы? Разве когда идешь по улицам древнего, тобою раскопанного города...
На горы легли первые мазки сумерек. Цвика почувствовал, что из зрителя превращается в режиссера.
Вон там, внизу, где только что плыли грузовики, вычернилась глубокая яма. На жидком дне что-то копошилось – он знал, что это змеи и скорпионы, но не видел их отчетливо. А на краю ямы стоял юный Праведник – тот, кому предстояло стать праотцем сразу двух колен Израиля, а впоследствии быть похороненным в Городе. Сейчас это был Цвикин ровесник, но пониже его ростом, внешне напоминающий Ави Хейфеца, с черными прямыми волосами, аккуратно расчесанными на манер египетских париков (Цвика забыл, что Праведнику только предстояло отправиться в Египет). Эти волосы были перехвачены белой ленточкой, а одежда поразительно напоминала кутонет первосвященника, как его живописал рав Узиэль на уроках гмары*. Цвика отвлекся, вспомнив скандал, который он, десятиклассник, недавно закатил учителю Талмуд-Торы** раву Сабагу, услышав случайно, как тот, рассказывая малышам о цветной одежде Праведника, подаренной ему отцом, закончил свое повествование следующей сентенцией: “Из этого рассказа мы видим, детки, что отец никогда не должен дарить одному из своих сыновей одежду более красивую, чем у других.”
- Как вы можете, - возмущался Цвика, - превращать Тору с ее бездонной глубиной в слащавую нравоучительную сказочку?
И когда учитель робко оправдывался тем, что дети-то маленькие, Цвика не успокаивался:
*Гмара (она же Талмуд)- Устная Тора, полученная одновременно с Письменной и комментарии к ней, составленные еврейскими мудрецами. Передавалась тысячелетиями, записывалась в III в.н.э. **Начальная еврейская школа.
- Тем более! Они должны уже с такого возраста понимать, что в Торе нет ни одного слова, которое мог бы написать человек! Что она – Бо-же-ствен-на!
Б-жественна, говоришь? Бедный рав Сабаг. Здорово Цвика тогда его распек. А сам он много вспоминал о Б-жественном, когда восемнадцатилетняя Реут из дома напротив, принимая душ, забыла закрыть ведущую прямо на улицу дверь ванной. Сколько раз он при этом скомандовал себе: “Отвернись!” Сто? Двести? А все равно не отвернулся. Да и сейчас ругает, ругает себя, а Реут при этом – вот она, вся как есть, перед глазами. Тем временем юный Праведник терпеливо дожидался, пока Цвика о нем вспомнит. С усилием отвлекшись от своих мыслей, Цвика увидел, как по перепачканным щекам мальчика тянутся засохшие следы от слёз. Маленькие ступни были покрыты бурой жижицей, стекавшей на каменистую землю.
- Да что вы! – восклицал широкоплечий мужчина, стоящий к Цвике спиной. – Он просто сейчас такой чумазый, а так – красавчик! Его собеседник в полосатом тюрбане и с незлыми глазами с сомнением смотрел на мальчика.
- Покупайте, покупайте! – продолжал убеждать его широкоплечий.- Мы же недорого просим, совсем недорого.
- Как его зовут? – задумчиво спросил купец.
- Цви-и-ка! – раздался крик, и видение замерло, точно кадр на видео. Воздух тотчас же
Заструился, как вода. Образы начали таять и стекать, словно капли дождя по стеклу. Все
заволокло дымкой. Цвика обернулся. К нему приближался Авиноам. Никогда не дадут подумать, попредставлять. Цвика одернул себя. Нельзя с раздражением думать о ближнем. Он мысленно помахал рукой Праведнику, его братьям, его покупателям. Затем выключил галлюцинацию и, стараясь придать дружелюбия своему голосу, сказал подошедшему Авиноаму:
- Да-да, я тебя внимательно слушаю.
Похоже, он переборщил, и вышло малость приторно. Но Авиноам этого не заметил.
- Давай в шахматы поиграем, - предложил он.
- Знаешь, сегодня у меня что-то нет настроения, к тому же скоро уже аравит.*
Авиноам пожал плечами и, взяв книжку, завалился на койку. Похоже, он всё-таки немного обиделся. Цвика тоже пожал плечами – мол, потом, помиримся, тем более, что собственно говоря, и не ссорились. А сейчас можно еще немножко посмотреть на горы, пока не стемнело. “Мои горы,” – мысленно прибавил он.
Он вспомнил, как отец рассуждал на тему – «своё-несвоё».
Отец, как и мать, родом из Мексики, но десять лет прожил в Нью-Йорке. Там он, кстати, и к вере вернулся, и в ешиве поучился. Так вот он говорил, что ни в Мексике, ни в Америке не чувствовал себя дома. Причем в Мексике тридцать лет прожил, антисемитизма в жизни не чувствовал, а всё равно был чужим.
С матерью еще интереснее. Она вообще гиюр проходила**. Родилась она перуанкой...
Здесь автор вынужден извиниться перед читателем, и без того утомленным многослойностью повествования, и, прервав свой рассказ, объяснить, кто такие геры*** из Перу, тем более, что лет десять назад он писал о них в одну русскоязычную газету, очерк, который назывался
*Вечерняя молитва.
** Гиюр – переход в еврейство. ***Гер – неевреи,принявшие иудаизм.
«Путешествие из Кахамарки в Шомрон или нашего полку прибыло». Начинался очерк словами «Все стихло в самарийской долине, лишь какой-то индеец бил в барабан». Впрочем, сами герои очерка обиженно говорили: «Мы не индейцы, мы перуанцы. Индейцы – те в лесу». Но кровь коренных жителей Америки отчетливо сквозит в чертах этих людей, которые (или их родители) свыше тридцати лет назад в Кахамарке, расположенном в сорока восьми часах езды от Лимы, столицы Перу, создали поначалу вполне католический кружок по изучению Библии, Доизучались они до того, что отвергли весь Новый Завет и решили возродить еврейский народ, который сочли исчезнувшим, ибо ни одного живого еврея в глаза не видели, равно, впрочем, как и мертвого. Через некоторое время, однако, один из их активистов, попав в Лиму, наткнулся на синагогу, где, к взаимному изумлению, встретил конкурентов на звание еврея. Придя в себя после шока обе стороны установили контакты. Лимские евреи немножко просветили кахамаркских, так, что те перестали праздновать рош-ходеш* август и стали праздновать рош-ходеш ав**. Заодно снабдили их настоящими еврейскими молитвенниками. Через какое-то время израильское посольство провело среди перуанских евреев (изначально предполагалось, что коренных) конкурс на лучшее знание ТАНАХа, и первое место занял некий узкоглазый уроженец Кахамарки, который, получив в качестве приза поездку в Израиль, первым делом явился к Стене Плача, а затем в Главный Раввинат со списком членов его общины. Читатель ждет уж слова «гиюр», но вместо «На вот, пройди его скорей», наши герои услышали неистребимое «Ваш вопрос рассматривается». К счастью, которому помогло несчастье, в Перу началась эпидемия то ли холеры, то ли чего похуже. Услышав «Наши мрут!», израильтяне быстренько всех огиюрили и стали пачками вывозить на новую родину. Репатрианты – а их было несколько сотен – с готовностью отправились в поселения Самарии под арабские пули и под дубинки полицейских, которые при разгоне «правых» демонстраций бьют «перуанцев» особенно нещадно. «Перуанцы» все это терпят, равно как и бедность и материальные неудобства. Их влюбленность в Землю Израиля – ни один не вернулся в Перу - заставляет вспомнить предание о душах неевреев, которые стояли у горы Синай, когда евреям давалась Тора, а потом из поколения в поколение ждали возможности присоединиться к народу Израиля. Впрочем, не все так считают. Автору довелось слышать и такое: «Все вы, религиозные, фанатики и шовинисты. А раввины ваши вообще сошли с ума. Навезли в наш Израиль всяких гоев!»
Вот теперь можно вернуться к внутреннему монологу Цвики.
...Итак, мама родилась перуанкой - и слово в слово, то же, что и отец – сколько лет жила на родине, столько лет жила на чужбине. И оба, не сговариваясь: «Только тут, в Израиле – дома». А для него, Цвики, дом не просто Израиль, а именно Самария. Он и в Тель-Авиве себя иностранцем чувствует. Даже не просто иностранцем, а...
Учился у них один парень, который обожал стихи. Он читал им стихотворение какого-то французского поэта, и там был образ, запомнившийся Цвике.
...Моряки поймали альбатроса, и вот эта могучая птица, что свободно парит в небе, теперь по палубе неуклюже ковыляет, а матросы над ней издеваются, пускают в нос табачный дым. Вот таким же альбатросом Цвика чувствовал себя среди пабов, среди тамошних ребят, которые и по одежде и по образу мыслей казались ему чуть ли не инопланетянами. А Самария была для него – небом. И люди там были полны – небом. И жить в ней означало – быть носителем неба.
*Рош ходеш - начало нового месяца.
**Месяц еврейского календаря,соответствующий примерно июлю-августу.
ВОСЕМНАДЦАТОЕ ТАММУЗА 15.20
На протянутых по небу невидимых веревках, словно белье, повисли белые тучи. Мы делаем несколько шагов по направлению к нашей жертве, и тут происходит невероятное – он нажимает на газ и устремляется в тупик. А у нас, как у Агари в пустыне, когда ангел показал ей дотоле незримый колодец, внезапно открываются глаза, и мы видим, что тупик этот вовсе никакой не тупик, а начало бетонки. Но куда она ведет? Мы же в точности вычислили, что никуда.
Пока мы соображаем, что к чему, он выезжает на эту бетонку. Мы бросаемся к нашей «субару», плюхаемся на сиденья, захлопываем двери, причем я делаю это со второго раза, сперва врезав дверцей по прикладу своего «эм-шестнадцать», неуклюже оставленному мною снаружи.Все это стоит нам еще нескольких драгоценных секунд, а затем мимо араба, мимо колонок с бензином устремляемся за «фордом мондео». Удар снизу по попам сообщает нам, что мы – на бетонке.Но он уже далеко впереди. Куда он несется? Куда несемся мы, следуя за ним по пятам?
Я вдруг чувствую за спиною, на заднем сиденьи присутствие нашего друга, которого сегодня опустили в выдолбленную в сухом грунте яму. Он в одиночку после того, как я его подвел и бросил, докопался до истины и погиб, возможно, спасая наши с Шаломом жизни. Я физически ощущаю, что мне в затылок впивается его взгляд, и мои глаза наполняются слезами. Если бы все можно было вернуть назад! Если бы все можно было переиграть!
Бетонка действительно обрывается, вернее, перетекает в полутораметровую насыпь из мелких камней, нависающую над шоссе прямо напротив блокпоста. Именно с этого обрыва и сигает его «форд мондео» и мы вслед за ним. Я в ужасе зажмуриваю глаза. И зря - никакого обрыва нет и в помине, а есть довольно пологий спуск, по которому, хрустя камушками скатывается сначала он, потом мы.
А с шоссе казалось – насыпь, и насыпь довольно крутая.
Он сворачивает направо и движется в сторону арабской деревни, через которую проходит наше шоссе. Погоня возобновляется. Теперь, что называется, карты на стол. Он засек нас, и взять его легко не удастся.
Деревня. Шоссе несется между серых плоскокрышных домов. На экране окна мелькают груды мусора в три человеческих роста, стены домов, куски бетона с торчащей арматурой, На повороте - крупным планом растянувшаяся на боку в тени гаража спящая пятнистая собака. Белый «форд мондео», предварительно подпустив нас поближе, на полном ходу круто выруливает в переулок, подползающий к шоссе сзади под углом градусов тридцать. Мы, естественно, на всем скаку пролетаем этот поворот, но Шалом, резко тормозит и, как в голливудском фильме, разворачивается прямо посреди шоссе.
Арабов на улице не видно, но те из них, что прижали носы к оконным стеклам, удивляются, должно быть, тому ралли, которое для них устраивают евреи – ведь и «субару» и «форд мондео» с желтыми номерами.*
Мы съезжаем с шоссе и продираемся по переулку.Что это? Как будто я уже когда-то видел этот двухэтажный особняк с колоннами, на фасаде которого мозаичная картинка – златоглавая голубая мечеть, рассевшаяся на месте нашего Храма. Но я здесь не мог бывать раньше – евреям и в лучшие годы, проезжая через деревню, заказано было сворачивать с шоссе. Дежа вю? Доказательство переселения душ? Но дом новый, он не может быть из прошлой жизни. Ба, да это же мой сон через сутки после побоища.
* желтые номера у граждан Израиля, белые – у жителей Палестинской Автономии
ЗА ДВАДЦАТЬ ТРИ ДНЯ ДО. ДВАДЦАТЬ ПЯТОЕ СЕВАНА. ПЯТОЕ ИЮНЯ. 18.50
Словно очнувшись от сна, сквозь наливающуюся темнотой мякоть неба начали одно за другим проступать острия звезд.
- Цвика!
На сей раз это Ави Ерушалми. Тащит за руку Ави Хейфеца, паренька из девятого класса, того самого, который в видении только что являлся Цвике в образе юного Праведника.
- Что случилось, Ави?
- Ничего! Вчера выхожу на тремпиаду – вижу, этот дурачок бросается камнями в арабские машины. Здоровый такой грузовик – а у Хейфеца в руках здоровый такой булыжник. Хорошо хоть не попал!
Хейфец пал духом.
- Ну и что? – спросил Цвика.
Хейфец воспрял духом. Ави Ерушалми начал делать страшные глаза – дескать, поддержи меня! Даже челюсть нижнюю выпятил.
- Никогда больше так не поступай, - покорно наставил Цвика Хейфеца, и тот растворился в потемневшем воздухе.
- Чего ты прицепился к парню? – хмыкнул Цвика. – Ну, кидает и пусть кидает. Они же в нас кидают!
- Вот именно! – вставил вновь сконцентрировавшийся в лучах фонаря Хейфец. – Я говорил то же самое.
- Вали отсюда – рявкнул, отчаявшись, Ерушалми, и Хейфец свалил. Тогда Ерушалми накинулся на Цвику.
- Ты что?! –прорычал он. - Что с того, что кидают?! Зачем вставать на одну доску с ними? Они и наших мирных людей убивают. Давай, начнем их мирных людей убивать!
- Я не предлагаю никого убивать, - защищался Цвика. – Убивать нельзя, а все остальное...
- Ну и дурак, - подытожил Ави. – Главное, чтобы руки были чисты. А если мы озвереем, как они, Вс-вышний отвернется от нас, и тогда...
Он, не договорив, махнул рукой и пошел прочь. Цвика остался, размышляя, нет ли в словах Ави своей логики, своей правды. C одной стороны на клочке земли, именуемом «Эрец Исраэль» двум народам разойтись невозможно. Арабы это понимают и пытаются сделать жизнь евреев невыносимой, чтобы те ушли отсюда. Значит, евреи вправе отвечать им тем же. С другой стороны Ави тоже прав... Тут Цвике пришлось прервать мыслительный процесс – из-за угла вынырнул Рувен – охранник их ешивы, иммигрант из России, маленький, худой с виду похожий на школьника, хотя было ему уже далеко за сорок.
Далее следовал ритуал. Дело в том, что недавно Рувен обучил Цвику песне на русском языке:
«Мама, мама, что я буду делать,
Как настанут зимни холода,
У тебя нет теплого платочка,
У меня нет зимнего пальта!»
Когда Рувен приблизился, Цвика скомандовал: “Тхы, четыхэ” – и они запели дружным безголосым дуэтом. Но пели недолго: Цвика, чувствуя, что перевирает слова незнакомого языка, расхохотался, а вслед за ним заржал и Рувен.
- А-ра-вит! – раздался крик все того же Хейфеца. “Чего орать, - подумал Цвика. - И так все знают, что в восемь – аравит. До чего же этот Хейфец любит шуметь, чтобы привлечь к себе вни...Тьфу!” Цвика прикусил мысль, как прикусывают язык. Ну почему он такой, почему у него не получается любить ближнего без примесей, как этого требует Тора? Правда, ему удается никому не показывать свою раздражительность, но с другой стороны – плохо удается. Люди всё равно на него обижаются. Да и назвать это раздражительностью – больно мягко. Откуда в нем эти выплески какой-то злобы, ярости? И какой он после этого еврей Торы, если не может соблюдать основу основ – “Не делай другому того, что ненавистно тебе”.Тем более, что сейчас-то он и на часы посмотреть забыл. И опоздал бы, если бы не Хейфец. Так что надо спасибо ему сказать, а не злиться.Да, недаром рав Элиэзер говорит, что другие заповеди человек всю жизнь выполняет, а заповедь любови к ближнему – всю жизнь только учится выполнять.
Цвика поднялся и вдоль белых эшкубитов, служивших «корпусами» общежития, направился к синагоге.
Эшкубиты! Грязно-белые кубики, шершавые коробки! Что может быть уродливее вас и что может быть прекраснее! Сначала после скандалов в газетах, драк с полицейскими, обивания порогов и обличительных речей в наш адрес в кнессете, в руках первопроходцев появляется, наконец, заветная бумажка с разрешением на создание поселения – справка о том, что еврейское правительство, скрепя сердце, позволяет еврейскому народу пожить еще на одном пустующем клочке еврейской земли. Потом рядом с времянкой-«караваном», вагончиком без колес, с которого сейчас начинается борьба за создание поселения (когда-то она начиналась с палатки) строится эшкубит, знак того, что мы здесь – навсегда. А караван стоит рядом и тихо ждет нового боя, когда его повезут в следующее новорожденное поселение.
Синагога размещалась тоже в эшкубите, но не в обычном, квадратном, а длинном, как барак. Когда Цвика приблизился, он, еще не войдя в помещение, понял по доносившемуся из открытых окон бормотанию молящихся, что догнать их будет трудно, однако, поднатужился, скороговоркой протараторил вступительные благословения и уже вместе со всеми произнес:
- Шма, Исраэль...
- Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь один!
Цвика закрыл глаза и увидел себя на опушке бескрайнего украинского леса. (Он что-то слышал про Украину что-то про Сибирь, но у него эти понятия совмещались). Посреди леса
– горсточка евреев, а вокруг них – казаки. И казак, усатый такой, приставляет ему, саблю к горлу и крест – к губам. Или – или. И все евреи смотрят на него, Цви Хименеса. Если дрогнет, они тоже дрогнут. И он зажмуривается и кричит: “Шма, Израэль! Слушай, Израиль, Г-сподь един, Г-сподь наш Б-г!” А казак его – саблей по горлу.
* * *
Золоченной саблей месяц рассекал черное тело ночи, когда, закончив ужин, Цвика вышел из столовой. Он вспомнил, что собирался позвонить Хаиму. Старина Хаим! Сколько они с ним вместе помотались по стране - перепрыгивали из тысячелетия в тысячелетие на раскопанных архиологами древнего Меггидо, охватывали взглядом с Хермона три страны, лежащие под ногами, спускались в лунную преисподнюю кратера-Рамона...
Ноль- шесть- четыре-восемь-пять-один-один-восемь-пять. Автоответчик. Увы, Хаима нет дома. А до чего же нужно с ним посоветоваться! Цвика уткнул взгляд в навалившуюся на холмы тьму, будто в ней прятался еще один, какой-то неведомый друг, готовый подсказать ему что делать. Но никакой друг оттуда не вылез.
Зато выплыло зеленое светящееся пятно - абажур ночника. Из-под него выплескивался свет, который оживал при соприкосновении с белой стеной и умирал, утопая в складках одеяла. Под одеялом лежала девушка. Она натянула его себе на подбородок. Даже нижняя губа была прикрыта, зато верхняя алела на фоне матового розоватого лица. Глаза смотрели серьезно и с какой-то болью. По подушке струились волосы.
Он тогда случайно зашел к ней, и, присев на краешек кровати, застыл, потрясенный ее взглядом. Он не боялся, что кто-нибудь войдет в комнату, даже не думал об этом, он вообще забыл, что существует дверь, которую могут открыть. Он лишь недоумевал, как умудрились соседствовать эти жгуче-карие глаза, длинные черные ресницы и каштановые волосы, залившие подушку. Он знал, что никогда не осмелится откинуть одеяло,под которым находится великое сокровище – ее тело, что не может прикоснуться губами ни к этим губам, ни к этим глазам, но волосы... Самое внешнее в человеке. Граница между живым и мертвым. Они растут, как живые, но не чувствуют боли. Он протянул руку и начал гладить ее по волосам, Она улыбнулась. Он провел указательным пальцем по ее щеке. Он положил руку на тонкое одеяло. Рука заскользила по гладкой ткани, чувствуя под ней плечи, грудь. Больше между ними не произошло ничего. Но в этот момент оба почувствовали, что прикованы друг к другу. Может, на миг. Может, навек.
И вот теперь который день подряд он сходит с ума, не знает, что со всем этим делать. С кем посоветоваться? С отцом или с матерью? Разные бывают баалей тшува.* Бывают очень мягкие.
Что до его родителей, то они люди крайних взглядов и ежедневно вступают в бой с собой
прежними, а равно с любым своим или чужим поступком, намерением, мыслью, хоть как-то напоминающим их собственные до возврашения к Торе. Что же делать? И последним в голову пришел тот, кто должен был придти первым – рав. Стыд, как лимонная эссенция, заставил Цвику скривиться. Надо же – «верующий» еврей! И еще думает. Да быть может, ситуацию Б-г специально так скроил, чтобы дать ему возможность правильно поступить, чтобы проверить, побежит ли он к раву или к мамочке с папочкой, заветному другу Хаиму или вообще к самому себе.
Он убрал мобильный телефон в карман и двинулся в дальний эшкубит, в кабинет рава Элиэзера. Сейчас девять часов. Рав Элиэзер в это время обычно разбирает свои бумаги и принимает всякого, кто придет.
Цвика надавил на ручку, ходившую ходуном оттого, что все шурупы разболтались, и, открыв дверь, вошел в темную учительскую, которая заканчивалась коридорчиком, в кабинет рава Элиэзера. Вообще-то, он мог бы весь путь к кабинету рава проделать и с туго завязанными глазами. Конечно же, несмотря на темноту, Цвика запросто мог сориентироваться в учительской, где зачастую проходили уроки, и куда детям вход не только не возбранялся, но и приветствовался.
Но тут он оробел и, перешагнув порог, вдруг как-то застрял, начал озираться, наугад ткнул большим пальцем в белый кубик выключателя... Промахнулся. Еще раз ткнул. Попал. Белые стены озарились белым же светом, пронзительно-белым, который бывает лишь в оффисах и школах.
–Кто там? – раздался голос рава Элиэзера. Всё. Сейчас он задаст ему вопрос, с которым вряд ли кто из учеников когда-нибудь обращался к нему – и будь что будет, - твердо решил Цвика и... развернувшись на сто восемьдесят градусов, бросился бежать. При этом он споткнулся об обломок глиняной вазы, некогда украшавшей мини-клумбу перед входом в учительскую, и шмякнулся на траву. Сзади скрипнула дверь, и Цвика оказался в ковше света. Он обреченно поднялся. На пороге учительской стоял рав Элиэзер.
*Евреи, сделавшие тшуву, т.е. вернувшиеся к Торе и выполнению заповедей..
* * *
- ...Рав Элиэзер, мне уже шестнадцать лет. Через два года - в армию. Я, конечно, пойду в боевые части, как все у нас в Самарии. Только бы профиль не подкачал.
- Не подкачает. Ты вон какой здоровый, - улыбнулся рав Элиэзер. – Продолжай.
- Получается, что жениться я смогу только через пять лет. А до тех пор что? Вообще не смотреть на девушек? – Цвика замолчал, ожидая, что рав Элиэзер скажет либо “да”, либо “нет” либо хотя бы руками разведет. Но рав Элиэзер молча смотрел на него. Замолчал и Цвика. По белой стене ртутью скользнула крохотная ящерка и скрылась в щели кондиционера.
- Продолжай, - сказал рав.
О чем продолжать? О том, что как настояниями равов ни разделяли «Бней-Акиву»* на мальчиков и девочек, как родители ни ругаются, а вечерами они все равно гуляют по ишуву вместе, всё равно, как вечер, так стайка ребят и девушек собирается и – либо к Лиору (у него родители на спецавтобусе в двенадцать ночи приезжают), либо к Сивану – у него отец с матеью
не против – а иногда просто пойдут в лесок костер сделать, рассядутся на травке и болтают.
Не то, чтобы у кого-то какие-то романы. А впрочем, кто его знает? Если и есть что-нибудь такое, здесь это тщательно скрывают даже от близких друзей. Ну, тем, кто постарше – прямой путь под хупу, здесь все понятно. А что делать таким вот, как он, Цвика? До хупы как до луны.
Рав молчал.
- Мне нравится одна девушка, - выдавил из себя Цвика. – Вам, наверно, ученики никогда такого не говорили.
- Почти, - согласился рав. – Всего лишь каждый третий, не чаще.
Лампа дневного света отсвечивала на глянцевой фотографии рава Кука**, в точности посередине
его знаменитой папахи. Цвика перевел взгляд с рава Кука на рава Элиэзера. Правда или шутка были его последние слова, но Цвика почувствовал, что пробка из бутылки вылетела, и все, что у него в душе вызрело, сейчас, как гейзер шипучего вина, рванет вверх. Так и вышло.
- У нас в Офре, - говорил он, – на окраине стоит недостроенный дом. Его строил себе покойный рав Гершкович. После того, как неподалеку от перекрестка Шило арабы расстреляли его и всю его семью, дом стоит, разрушается.Так вот, я хотел бы, женившись на Офре, откупить этот дом, отстроить его, насадить вокруг сад...
- Твою избранницу зовут Офра? – спросил рав Элиэзер.
- Да.
- И живете вы в поселении Офра?
Ронен кивнул.
- Офра ми Офра***, - задумчиво произнес рав Элиэзер, и Ронену показалось, что в голосе его под
коркой участливости загустевает неодобрение.
- Кто у нее родители?
- Отец преподает в колеле, мать... у них девять детей.
- Понятно, - задумчиво произнес рав Элиэзер. Снова помолчал.
- И ты хочешь...
- Я хочу знать что мне делать.
- Через пять лет? Или сейчас? Через пять лет жениться.
*молодежная религиозно-сионистская организация
**Величайший еврейский мыслитель ХХ века, основатель движения религиозного сионизма в нынешней его форме.
*** (ивр.) Офра из Офры.
- А сейчас?
- Понимаешь, Цви, когда Святой, да будет Он благословен, отделил Хаву от Первого человека, - а до этого они были единым целым, также и все души Он поделил на половинки – мужские и женские. Не исключено, что эта Офра и есть как раз твоя половинка. Мазл тов!
Но прозвучало это «мазл тов « подозрительно тихо и грустно.
- Будет «но»? – спросил Цвика.
- Будет, - обескуражил его рав Элиэзер. Потом вздохнул горестно и продолжил:
- Вероятность того, что она и есть твоя половинка - не одна из десяти, а одна из десяти миллионов. Видишь ли, где-то по земле ходит девушка, которая одновременно и она, и ты. И среди миллионов надо найти именно ее. А в твоем возрасте обычно начинают искать ее по месту жительства. Как тот пьяный, который потерял кошелек вон там, в кустах, а ищет здесь, под фонарем. Здесь светлее.
- Что же делать? – расстерянно спросил Цвика.
- Ничего. Сколько бы ты сознательно ни искал ее, времени у тебя все равно не хватит. И у других тоже. Так что положись на Того, Кто делает браки на земле.
В этот момент неожиданно запел мобильный телефон рава Элиэзера, сообщая такты навязшей в зубах сороковой симфонии Моцарта.
- Алло. Что случилось? Что?! Иду-иду, сейчас поедем.
Он отключил телефон, привстал, шаркнув по стене мантией тени, взглянул на Цвику как-то смущенно, будто это он нарочно скормил сыну шекель, и сказал:
- Прости, дорогой. Мой Иегуда шекель проглотил. Надо срочно вести на рентген. А с тобой добеседуем завтра.
Цвика аж подскочил. Иегуда был семилетний сын Элиэзера.
- Как – проглотил?
- Да ничего ужасного, - улыбнулся тот. – Такие вещи случаются – как правило всё само выходит.
* * *
Выходит, главное – выяснить, может, Офра все-таки и есть половинка его души. А как это выяснить? Вот он закрывает глаза, и всякий раз перед глазами Офрина каштановая грива. Это признак того, что она его половинка? Или нет? И когда под вечер налетает ветер и шуршит травою, уже подсохшей к концу сивана* ему кажется, Офра шепчет, как тогда в комнате: «Я – это ты, ты – это я».
Он набрал номер Офры.
- Алло? – послышался слегка мяукающий голосок.
Цвика представил ее в этот момент – одно слово – кошечка. Из мультяшек. И говорит так же. Ничего общего с той трагической красавицей, возле которой он тогда сидел на краю кровати.
- Цвика, - заговорила она, и голос ее напрягся, натянулся, как струна. – Цвика, у меня высветилось, что номер того, кто звонит, засекречен, но я знаю, что это ты.
Цвика почувствовал, что не может произнести ни слова.
- Я ждала твоего звонка, - продолжала Офра, - Я знаю что ты мне хочешь сказать.
Наступила пауза, и – перед тем, как дать отбой : отсоединиться?
- Я тоже люблю тебя, Цви!
* * *
*Сиван – первый летний месяц по еврейскому календарю.
- Цви-ка!
Он обернулся. Ноам, Шмулик и Итамар направлялись к нему.
- Цвика, мы тебя всюду ищем. Ты что, забыл?
Ах да, ведь сегодня договорились играть в баскетбол.
- Иду, иду, ребята!
Цвика повернул к ним, и все вместе отправились на площадку. Ноам на ходу ладонью отбивал мяч от земли.
Молодец Ноам, всё ему Вс-вышний дал – он ведь у нас вундеркинд – шестнадцать лет парню, а какие уроки по гмаре дает – взрослые только руками разводят да бороды чешут.
И мышцы – вылитый Самсон, хотя рав Элиэзер говорит, что у Самсона-то как раз – в отличие от Ноама – никаких бугров мышц не было. У него была не сила, а сверхсила. Сила, как пророческий дар, идущий не от сгустков мяса, как у какого-нибудь вшивого Шварцнеггера или Геркулеса, а от Б-га.
- Ты знаешь новость? – спросил Шмулик, когда они вдоль проволочной сетки ограждения шагали к воротам. – Из Ливана в Газу арабы контрабандой доставили ракеты, бьющие в радиусе пять километров.
-Ну и что? Об этом давно говорят.
-А то, что вроде бы им удалось эти ракеты через все махсомы в Город провезти.
-Ну да! – поразился Цвика.
- Вот так-то. А первая мишень – сам знаешь кто – Ишув.
- Ну, до нас-то вряд ли добьют, - задумчиво сказал Ноам. – Мы ведь на горе. А вот нижним кварталам может придтись несладко.
- Пока это все же просто слухи, - с надеждой сказал Цвика.
Они встали в очередь друг за дружкой к баскетбольному кольцу. Каждый должен был провести мяч и забросить в кольцо. Конечно же, Ноам забросил с первого раза, и конечно же, Цвика промахнулся. Настала очередь Шмуэля, а Цвика оказался в хвосте очереди. Краем глаза он увидел, как у входа на баскетбольную площадку выросла фигура какого-то поселенца с автоматом. Ничего странного – поселенцы часто ходят с автоматами. Цвика вновь взглянул на Шмулика. Тот вел мяч к кольцу. Цвика следил за ним глазами, а где-то, между сознанием и подсознанием вдруг засвербило – что-то не так с этим поселенцем. Он взглянул еще раз. В руках у «поселенца» был не «узи», не «галиль» и не «эм-шестнадцать». В руках у него был «калашников».
- Террорист! – заорал во всю мочь Цвика.
Араб вздрогнул, перевел дуло со Шмулика на Цвику и нажал на курок. Суперскорый поезд мчавшихся друг за другом остромордых свинцовых вагончиков на мгновение соединил этих двух незнакомых людей, двух носителей образа и подобия Б-жьего, двух потомков Адама, двух потомков Ноя, двух потомков Авраама. А затем Цвика, крича от боли, покатился по шершавому асфальту, но всё медленнее, медленнее и, наконец, застыл, так и не решив, как быть с Офрой.
Трое остальных бросились на другой конец баскетбольной площадки. Вундеркинд и силач Ноам, не добежав до загородки, упал с размаху лицом на асфальт, получив пулю в затылок. Итамар и Шмулик, прижимаясь к сетке, огораживающей площадку, присели, скорчились и с ужасом смотрели, как к ним, сжимая автомат, не спеша приближается смерть.
За двадцать два дня до. 26 сивана. 5 июня. 2115
Когда на баскетбольную площадку пришла смерть, я сидел у ребят в общежитии. После молитвы краем глаза увидел, как Ноам, Цвика и еще кто-то двинулись на площадку, но в этот момент Авиноам начал канючить: «Рувен, давайте в шахматы поиграем.» Что тут делать! Мы с ним вошли в комнату, сели на койку – слава Б-гу, в их комнате они не двухъярусные так, что голову нагибать не приходилось. В шахматы я играю паршиво, но Авиноам еще хуже, хотя и обожает это дело. Поэтому, когда мне по жребию достались белые и мы расставили фигуры, я довольно-таки рьяно ринулся опустошать его ряды.
И тут до игрушечного поля боя донеслись реальные выстрелы. А затем заработал механизм, которым стал я. Сжимая «беретту», я помчался на баскетбольную площадку. Было темно, но площадку освещали прожектора, и в их свете, в их едком, неестественном, полном не существующих в природе оттенков свете черным прорисовывался силуэт мужчины с автоматом.
Калаш! Значит, это – он.
В нескольких метрах от мужчины вырос какой-то странный бугор, а поодаль – еще один. Если бы в тот момент я не был механизмом, то, наверно, умер от горечи при мысли, что эти сгустки мертвой материи еще несколько секунд назад были живыми людьми, детьми, которых я призван защищать, и не важно, кто из них тут лежал, я всех их любил и люблю.
Но в этот момент была лишь информация: он здесь – он убил – он должен быть убит. Он должен стать третьим бугром неодушевленной плоти, приросшим к гладкой поверхности баскетбольной площадки. И никто вместо меня его таким не сделает.
Двоих других баскетболистов я тогда не разглядел. Я заметил их спустя мгновение, когда силуэт развернулся, и тишину, нарушаемую доносящимся из общежития криками перепуганных детей, прострочила еще одна очередь. Краем глаза увидав, как две фигурки, проседают у загородки, точно пытаются уйти в асфальт, я начал стрелять в него на бегу. Он, гад, прямо подскочил на месте, а затем как-то геометрически переломился, и я уже обрадовался, но рано. Убийца с натугой распрямился, развернулся в мою сторону, и мимо меня с треском понеслись пули.
И опять же – ни в коем случае не страх, а какой-то компьютер в башке скомандовал: «калаш» против «беретты» – никаких шансов – погибнешь бессмысленно, и дети останутся без прикрытия.
Меня развернуло, и я понесся в сторону общежития, а он за мной. Я нырнул между эшкубитами, завернул в комнату, ударился лбом о койку второго яруса и не почувствовал боли. Сжал в руке «беретту», ожидая, что он появится в дверном проёме, а он вместо этого появился в оконном, но не весь, а только его голова, глупая голова, в которую невесть откуда приперлась мысль перехитрить меня. Эта голова нуждалась в немедленной порции свинца, и я ей эту порцию великодушно предоставил. Я чуть палец не сломал о курок, с такой силой сдавил его, и у араба посреди лба расцвел красивый цветок, который при свете фонаря казался черным, а на самом деле был красным. Мой собеседник начал что-то бормотать, словно торопился объяснить мне нечто очень важное, однако я не стал его выслушивать, решив, что еще чуток свинцовой начинки пойдет его мозгам исключительно на пользу.
Моя «беретточка» послушно плюнула ему в голову еще пару раз, у ублюдка закатились глаза, он несколько раз раскрыл рот, как рыба, выброшенная на берег, и провалился, исчез с экрана оконного стекла.
Вместо него – следующий кадр – возник с «узи» в руках учитель иврита Ави Турджеман, прибежавший, на звук выстрелов.
Честно говоря, над Ави мы всегда немного подсмеивались – он и на работу-то приезжал в бронежилете, походя одновременно на черепаху, броненосца и пациента зубной клиники в противорентгеновом свинцовом фартуке. А оказалось, нормальный мужик - заслышав стрельбу, сразу примчался сюда.
Увидев улегшегося наземь террориста, он подскочил к нему и начал всаживать в беднягу заряд за зарядом. Тот первые пару раз дернулся, а потом, видно, решил поспать.
Потом появились вожатые, вызвали полицию. Она оформила дело, всё как водится. Совместными усилиями взгрустнули по поводу того, что школьному охраннику разрешен лишь револьвер. Предполагается, что из длинного оружия, как-то «узи», «эм-шестнадцать» и т.д. пуля, пробив террориста, воткнется ненароком в кого-нибудь из подопечных. А из «беретты» - погладит и дальше повальсирует.
Когда ребята высыпали посмотреть на убитого араба, один из них – Шарон Исраэли из двенадцатого класса спросил меня:
- Рувен, ты такой смелый - потому что веришь в вечную жизнь и не боишься смерти?
Я сразу вспомнил, как предыдущий любавичский ребе на допросе в ГПУ заявил следователю, направившему на него пистолет? «Этим вы можете напугать того, кто верит в один мир и множество богов. Я же знаю, что есть один Б-г и два мира» – то есть этот и грядущий.
Он имел в виду, что со смертью ничего не кончается, с чем я полностью согласен, но повлияло ли это на мои действия – не знаю. Может быть, на уровне подсознания, но не выше. Не отсутствие страха за ненадобностью, которое должно быть присуще религиозным людям, двигало мною и не бесстрашие бойца, но автоматизм.
* * *
Продолжая оставаться ходячим автоматом, я приперся домой примерно в час ночи. Мой эрдель Гоша, увидев меня, поднял голову – дескать, где загулял, козел? – и снизошел с дивана, на котором, после моих бесчетных попыток пробудить в нем совесть, ему было категорически разрешено валяться. Затем он подошел ко мне и повилял хвостовой культей, что должно было означать: «Фиг с тобой. Если уж не запылился, так и быть, можешь пройтись со мной по воздуху полчасика, не больше. Сейчас самое время.» Я посмотрел на часы и решил, что время все-таки не самое.
- Щас! - ответил я и, приоткрыв дверь, добавил: - Марш, отдать честь ближайшему кустику и сразу же обратно! И вообще, не трогай меня. Я - герой. Я сегодня араба убил. Будешь много выступать – разделишь его судьбу.
- Ну и сволочь же ты, - с горечью посмотрел Гоша и отправился в сочащийся ночною тьмой дверной проем выполнять мою инструкцию. Правда, не поднял лапку, как я ему велел, а присел, как последняя сука. Возможно, этим самым он хотел намекнуть на мое место под солнцем.
- Ты у меня договоришься, - заметил я ему, когда он вернулся. – Муму, небось, читал?
Он не стал обсуждать со мной нравственную сторону поступка Герасима, а улегся спать. Я тоже плюхнулся на койку, нажал на «off» и погрузился во тьму.
Следующий день прошел, как во сне. В памяти остались какие-то обрывки - еще и еще раз восхищение спасенных ребят, постоянные сводки из больницы по поводу раненых – Шмулика и Итамара, слава Б-гу, удовлетворительного, благодарные звонки матерей, как тех, чьи дети были ранены, но спасены, так и всех остальных. Кроме того, я узнал, что Управление охраной рассматривает вопрос о выдаче мне премии в пятьдесят тысяч шекелей, а также о немедленном предоставлении «квиюта» – возможности работать без угрозы быть уволенным. А еще прибыли результаты экспертизы. Выяснилось, что среди бесчисленного количества «узиных» пуль, которыми Ави щедро нашинковал грудь и брюхо араба, были и две из «беретты», то бишь мои. Нет, это помимо тех, что я вогнал ему в голову. Но ведь через окно я ему в живот не стрелял. Эти две пули попали в него возле площадки. И, оказывается, он, паразит, вместо того, чтобы, как порядочный, упасть и умереть, бегал с ними, палил в меня из «калаша» и так далее. Оборотень чертов. Эта мысль застряла во мне, спряталась, скрылась, чтобы позже расцвести ночным кошмаром. А пока...
Уроков в школе, конечно, не было - какие тут уроки, когда и ученики и учителя в истерике? В одиннадцать подошло два желтых автобуса компании «Шомрон Питуах». Притихшие дети и взрослые - и те и другие с заплаканными лицами - медленно поднявшись по ступенькам, ныряли в черную прохладу кондиционируемого воздуха. Затем их лица, приобретя, благодаря двойным пуленепробиваемым стеклам, синеватый оттенок, столь же медленно проплывали по салону и прирастали к окнам. Последним влез я, найдя себе замену на боевом посту. Нас повезли на похороны. Половину - в Офру к Цвике, половину - на Голаны, к Ноаму.
Пока мы ехали, в ушах все время звучал голос Цвики - как он поет «Мама, мама, что я буду делать...» Потом представилось, как мы оба хохочем. Ноама я почти не знал, а вот Цвика... Я почувствовал, как некая анестезия, полученная мною в момент перестрелки, вроде заморозки перед тем, как зуб дергают, начинает отходить, как мне вдруг становится невыносимо оттого, что я уже больше никогда не увижу этого мальчишки, не буду в его громадные глаза рассказывать всякие байки про жизнь в России... Да и Ноам. Гордость школы. Цвика, Ноам... Все они мне родные!
В доме Цвики, вернее, в их двухэтажной квартирке, толпились люди. Когда я вошел, мать его стояла посреди комнаты. Под глазами у нее были не черные круги, не черные пятна - нет, две пропасти. Ее обнимала девушка с щедро рассыпанными по плечам каштановыми волосами, длиннющими черными ресницами и пронзительно карими глазами. Цвикина мать молчала,а девушка все время пришептывала: «Цвика... Мой Цвика.... Что же ты, Цвика?!..» Это явно не была его сестра - она внешне ничем не походила ни на него самого, ни на его мать, ни на отца. Отец сидел в соседней комнате на кровати, обхватив голову руками, и слегка раскачивался. Справа и слева от него сидели родственники и друзья – мрачные бородатые поселенцы. В углу комнаты с каким-то ужасно виноватым видом примостился серый полосатый кот.
- Это уже третий, - заговорил вдруг отец, указывая пальцем на кота.- Один попал под машину. Другой куда-то пропал. Говорят, животные погибают вместо людей... Этот будет жить долго.
Он закрыл лицо руками и зарыдал.
Потом все пошли в синагогу. Рав поселения тихо поднялся на возвышение в центре зала. Наступила тишина, прерываемая лишь раздающимися с разных сторон всхлипами да тихим плачем родителей.
- Г-споди, - сказал раввин, глядя поверх голов. - Ну сколько можно? Убивают нас... убивают наших детей? Когда же это все прекратится, а, Г-споди?
За двадцать дней до. 28 сивана. 7 июня. 22.30.
На вторую ночь после убийств на баскетбольной площадке я проснулся оттого, что кто-то стучал в дверь моего эшкубита.
- Кто там? – крикнул я, не вставая с постели.
Никто не ответил, но стук возобновился. Даже стал настойчивее. Я подошел к окну, отстегнул застежку, отодвинул влево створку окна и высунул голову. Он стоял там. С «калашом». Во лбу его цвели черные провалы, морда была перемазана кровью, кровь сочилась и из пробитого пулями живота, однако на ногах он держался твердо и автомат сжимал в руках очень твердо. На сей раз он был в чалме, и борода его вилась с такой интенсивностью, словно ее только что сняли с горячих бигудей. Луна светила как-то по особенному ослепительно. Можно было рассмотреть каждый волосок. Я уставился на него, и он тоже меня увидел и дал очередь в окно. Пули пролетели мимо меня в темноту, куда я юркнул вслед за ними. В темноте я схватил «беретту» и несколько раз выстрелил через дверь. Думаю, не промахнулся, но звука падающего тела не последовало. Гошка забился в угол и завыл. Я замер.
Ногою, обутой в тяжелый бутс, араб легко высадил дверь. Я был наготове и залепил в него несколько пуль в упор, но он даже не дрогнул, а лишь направил на меня дуло своего «калаша». И я понял, что это – всё. Сейчас будет подведен итог моему сорокасемилетнему существованию. Так вот и прожил - когда-то пил чай с бабушкой и дедушкой на террассе подмосковной дачи, затем в московских подъездах - водку и «Солнцедар», прежде, чем последний был снят с производства и, возможно, засекречен как оружие массового поражения, дышал пробензиненным московским воздухом, банным воздухом Тель-Авива и кристальным воздухом Самарии, а сейчас возьму – и дышать перестану.
Послышался треск автоматной очереди, и я ощутил такую боль, какую никогда в жизни и представить себе не мог – будто сама жизнь, рванувшись навстречу пулям, раздирала мою плоть, высвистываясь наружу. И луна – последнее, что я в этой жизни видел – стала меркнуть...меркнуть...но не померкла вовсе, а, лишившись своей ослепительности, осталась сверкать в окне, и я смотрел на нее, лежа в постели, не понимая еще, что проснулся.
Левой рукой я провел по своей груди и животу, как бы пытаясь убедиться, что кожа всюду цела, что остроконечные посланники «калашникова» нигде ее не пробили.
Г-споди! Это был сон, всего лишь сон, и я не только жил, я жив и буду жить, как Ленин, даже еще лучше.
Да, я знаю, что есть «аолам аба» – Грядущий мир – и что еврей, которого убили за то, что он еврей, получает его, что бы дурного он ни сотворил в жизни. И вообще наш мир есть коридор в иной, в лучший. Это, конечно, всё понятно. Но понятно ровно до того момента, как араб ногою, обутой в тяжелый бутс, высаживает дверь твоего эшкубита .
Не вставая с кровати, правою рукою я потянулся за мобильным телефоном, лежащим на стуле. Нащупав его в темноте, я нажал на кнопку включения. Вспыхнул зеленоватый экранчик, и на нем появилась надпись на иврите «Реувен» – то бишь я – а над нею в верхней кромке экранчика жалобно прижались крохотные к слепоте ведущие цифры один пятьдесят семь.
Меня невесть почему начала бить жуткая дрожь, отголосок сна, вернее то, что казалось мне отголоском сна, а потом я понял, что это позавчерашний страх, запоздавший на баскетбольную площадку, догоняет меня, чтобы утянуть назад.
Пытаясь отвлечься от своих мыслей, я еще раз вонзил взгляд в экранчик и обомлел: на нем было час тридцать семь. Я зажмурился и тряхнул головой. Один тридцать семь... один тридцать шесть... один тридцать пять...
- Гоша, - позвал я. – Но Гоша исчез.
- Рувен... - послышалось. - Рувен...
Сначала я не понял, чей это голос. Потом понял - Цвикин. Слабый такой голос.
- Что, Цвика? - спросил я.
- Очень жить хотелось, - ответил невидимый Цвика и заплакал.
У меня сдавило горло. Через несколько мгновений плач стих. Луна – блеклая, жалкий отблеск той, что была во сне – медленно поползла по горизонту. Комната закружилась, и я вновь с «береттой» в руках очутился на тропинке между баскетбольной площадкой и общежитием. Я вновь убегал от террориста. Но сейчас я был уже не механизм, а живой человек, умирающий от страха, с мокрыми штанами, и самое главное было – бежать, бежать, бежать – бежать куда глаза глядят, и вовсе не для того, чтобы дальше драться, а только бы спастись.
И тут – очередь. Я почувствовал, как земля, поросшая рыжею шевелюрой травы, поднимается мне навстречу, и мое лицо вжимается в нее, и вот я уже не могу дышать и из последних сил пытаюсь оторвать от нее лицо, приподнять голову, и вижу – это подушка. Я дома, я в своем эшкубите, а в окне... а в окне нет никакой луны.
Куда она, зараза, делась? Я подскочил к окну. Нет, слава Б-гу на месте. А который час? Я посмотрел на пелефон и обомлел. Три пятнадцать. Это что же, я больше часа с четвертью с пелефоном в руке ворочался? А ведь сон был какой-то мгновенный. Может, я ошибся? Я еще раз взглянул на пелефон и понял, что действительно ошибся. Только в другую сторону. Было не три пятнадцать, а четыре пятнадцать. Пять пятнадцать... шесть пятнадцать...
Меня опять закрутило, кровать исчезла, и я оказался в кресле, обтянутом синим с красными и желтыми вкраплениями чехлом. Снова сон, которому суждено было через двадцать дней стать явью. Я сидел в голубой «Субару» рядом с Шаломом. Мимо пролетел дом с мозаичной мечетью, особнячок с антеной в форме Эйфелевой башни, коровья шкура... Машина, поднимая пыль, двигалась по узкому переулку через арабскую деревню.
Восемнадцатое таммуза 1540
Машина, поднимая пыль, движется по узкому переулку через арабскую деревню. Двух-трехэтажные каменные дома, а вокруг – ни цветочка. Всё это уже было, правда, не наяву, а в том кошмаре, который привиделся мне через ночь после побоища на баскетбольной площадке.
«Форд мондео» летит впереди нас, временами подскакивая, как каяк на излучине в верховьях Иордана. Через несколько мгновений на тех же камнях подскакивает и наша «Субару». Ах, если бы в том сне я разобрал, что гонюсь за белым «фордом-мондео», а потом наяву опознал бы его на улице нашего поселения. Впрочем, представляю:
- Алло, полиция! Тут мне сон привиделся...
Но шутки шутками, а я помню вот этот напоминающй пагоду особнячок с черепичной крышей, увенчанной антенной в виде Эйфелевой башни, я знаю, что будет вон за тем углом. Там, на крючьях, торчащих из бурой каменной стены, висит коровья шкура. Мы заворачиваем. Пожалуйста, вот она – скукоженная, потерявшая свой цвет от солнца. Корову, небось, зарезали уже давно – и ели тайком от оголодавших за время блокады соседей. В былые времена арабы забивали и свежевали коров и лошадей прямо на улице, на глазах восхищенных ребятишек. Там же совершалось и разделывание туш. Однажды, проезжая через арабскую деревню, я видел, как аксакал в белом уборе, похожем на чепец, отпиливал бурёнке голову, а пацаны вокруг что-то радостно кричали.
Так жили арабы. Но не в радость было им мясо – евреи портили настроение. Вот и начали они эту войну. А война всегда война. От евреев пока избавиться не удалось, а вот от мяса... Жалко их, дураков.
* * *
В дурацком мы положении – гонимся за ним при том, что местность он знает куда лучше нас. Вихляющие переулки, сужаясь у нас за спиной, уходят в бесконечное прошлое. Я потерял счет (по правде говоря, и не пытался считать) проносящимся справа и слева грязно-белым зданиям, которые в жизни бы не назвал деревенскими. В окне машины вспыхивают и гаснут живые картинки, которые не время рассматривать – подросток в боковом переулке, ведущий под узцы низкорослую белую кобылу, открытый гараж, где на фоне старенького «мерседеса» два араба сидят на табуретах и задумчиво курят, еще один араб, в шляпе, забрался на огромную глыбу и обтесывает ее киркой.
«Форд» выскакивает на проселочную дорогу. Мы – за ним. Как всегда, в машине Шалома нестерпимо жарко и душно, как всегда, окна задраены, как всегда, кондиционер не работает.
- Рувэн! Ест у тэб'а што-то курыт.
Вопросительная интонация в голосе Шалома практически не слышна. Неужели они на английском всегда так вопросы задают?
Я угощаю его сигаретой. Зажигаю огонь и вновь смотрю в окно. Расстояние между нами и «фордом мондео» начинает сокращаться, и я, не спрашивая разрешения у Шалома, открываю окно, высовываю в него свою «беретту», но не стреляю. Если солдаты чутко откликнутся на выстрел, в тюряге окажемся мы, а он смоется. Поэтому, если бить, то наверняка. С другой стороны, я понимаю, что он сейчас отколет еще какой-нибудь трюк. Проблема ведь в том, что не только мы его раскусили, но и он нас. То есть он раскусил, что мы раскусили. Следовательно, добра от встречи с нами он не ждет и встречи этой всеми силами пытается избежать. А местность он знает лучше, чем мы, значит, стрелять надо сейчас, а не то уйдет и уже наверняка. Шалом понимающе кивает и берет чуть левее, чтобы я мог выстрелить. Я палю – и мажу. Скорость все-таки. «Форд» срывается с «шоссе» и едет по относительно широкой террасе между олив. Мы, естественно,следом. При этом и мы и он все равно замедляем ход, поскольку терраса, хотя и широкая, но относительно, очень относительно, к тому же врезаться в оливу – а они здесь старые, толстые, кривые – можно только так. Из-под колес летят комья вспаханной сухой земли, Вся-то террасочка длиной примерно сто метров. Она оканчивается каменной кладкой, но метрах в трех перед нею торчит гряда серых пористых глыб, из расселин между ними свисают сухие корни и сухие стебли каких-то вьющихся растений. У этой гряды его машина останавливается. Растояние между нами – метров сорок, не больше. Мы уже ликуем, но тут очередь прошивает лобовое стекло нашей «Субару». Пули проходят между мною и Шаломом и, сказав «гудбай», удаляются через заднее стекло. Ни фига себе! Значит, у него есть автомат... Судя по звуку, тоже «эм-шестнадцать». Интересно, как он его провозит через блокпосты? Ведь разрешения на оружие у него наверняка нет. Неужели не боится проверок? Эти мысли проносятся у меня в голове в тот момент, когда мы с Шаломом инстинктивно пригибаемся. При этом Шалом не забывает нажать на тормоз. Положение у нас, прямо скажем, аховое. Он уже выскочил из своей машины, и целится, прячась неизвестно где. Может, за какой-то оливой, скажем, вон той, с черными выемами под стать дыркам в камнях, может, за одной из этих здоровенных глыб. Если мы сейчас вывалимся в разные стороны, оба окажемся перед ним на ладони, но один из двоих при этом, может, и уцелеет. А вот если мы еще на секунду задержимся в кабине, тут-то он нас обоих точно чпокнет.
За двадцать дней до.28 сивана. 8 июня 900
«Он нас чпокнет...» – закричал я во сне и проснулся от собственного крика. Всё, что мне виделось или привиделось, стало чернеть, рассыпаться в прах и уноситься потоком из памяти.
Утренний туман давно уже приказал долго жить, поскольку было уже девять часов. На работу идти не нужно было, - пятница, ребята уехали еще вчера. А утреннюю молитву в синагоге я безнадежно пропустил.
И вот я, умывшись, одевшись и безжалостно обстреляв себя дезодорантом «Клео», приступаю к беседе с Творцом. И что с того, что слова всегда одни и те же – я-то каждый раз другой.
Главное, никогда не знаешь, на какой строчке молитвы начнется парение. Сегодня это – самое начало «Шмоне эсре»*:
«Благословен ты, Г-сподь, наш Б-г,
Б-г отцов наших,
Б-г Авраама, Б-г Ицхака и Б-г Яакова...»
Взгляд уходит куда-то вверх, и ты физически ощущаешь, что Он, невидимый – там. Над тобой вырастают фигуры праотцев.
Они – немножко ты и немножко – Он. То есть они – ключ к Нему. И ты уже рядом с ними и рядом с ним.
«Б-г великий, могучий и грозный...»
Перед тобой раскрывается космос, и твой недавний Собеседник вырастает во всю свою
*«Шмоне эсре» ,«Восемнадцать благословений» – центральная часть любой еврейской молитвы.
бесконечную величину, а ты начинаешь уменьшаться до размеров бесконечно меньших, чем самая бесконечно малая песчинка.
«И помнящий благие дела отцов,
И приносящий избавление сынам».
Да ведь этот Бесконечно Великий меня, бесконечно малого, любит.
И защитит. И бояться нечего.
Тут я действительно успокоился и даже рельефное воспоминание о ночном кошмаре с мертвецом, равно как и смутное воспоминание о какой-то пригрезившейся мне погоне, не помню с кем и за кем, всё это малость померкло.
Затем, правда, засвербило: «А Цвика с Ноамом? Их Он, что, не любил?» В воздухе нарисовалось лицо Цвики, веселого, того, каким я его помню.
И все-таки, эта мысль не могла помешать разливающемуся по телу, вернее, по душе, блаженству защищенности, чувству, что всё, решительно всё, что Он делает – правильно, а значит, всё в порядке, как бы страшно оно ни казалось со стороны.
В общем, к концу молитвы я уже полностью пришел в себя. Но не успел произнести заключительные слова – «Г-сподь един и имя Его едино», как раздался стук в дверь. Гошка залаял и бросился встречать гостя.
- Входите! - крикнул я ему вслед.
Дверь эшкубита распахнулась и появился Йошуа. Йошуа – браславский хасид. Внешне это выражается в том, что на голове у него большая белая кипа с маленькой кисточкой. Вернулся к Торе восемь лет назад. До этого был художником, а по слухам еще и хиппи. Художником он и остался, но картины сейчас пишет, разумеется, совершенно иные, чем до Тшувы. Я видел одну из его старых картин – не собственно картину, а репродукцию с нее в каталоге какой-то стародавней выставки. На картине – фантасмагория бесчисленных нагих торсов обоих полов, безголовых, безруких и безногих. Хаос венер милосских и соответствующих аполлонов. Вернувшись к Тшуве, Иошуа замолчал как художник и молчал довольно долго, несколько лет, пока некий религиозный гипнотизёр-психоаналитик не ввел его в транс, во время которого он
увидел себя в какой-то из прежних инкарнаций стоящим у горы Синай. После этого его прорвало. Он начал писать картину за картиной. Названия говорят сами за себя – «Подготовка к откровению», «Души у горы Синай».
Я верю, что его путешествие в прошлую жизнь – не шарлатанство. Тем не менее я не в восторге от его «синайских» картин. Это, конечно, не реализм в чистом виде, но все-таки они
какие-то репортажные; материал явно подавляет художника. Я же, человек грешный, привык главным материалом для искусства считать душу автора, а потом уже реальность которую я и без него могу на вкус попробовать. Поэтому, когда он спросил мое мнение, я плюнул ему в душу, сказав: «Слава Б-гу, что ты к Синаю видеокамеру не прихватил».
Ко всему прочему Йошуа жуткий жмот. Ни мне, ни Шалому, никому за всю жизнь он не подарил ни одной картины. Однажды я намекнул ему, что мы где-то как-то друзья, и я, мол, не собираюсь отказываться от дружеского презента. Он почесал пепельный затылок и ответил:
- У Гофмана есть повесть – возможно, первый в истории детектив – не помню, ак называется. Так там главный герой – ювелир, влюбленный в свои творения. Он вынужден, дабы не умереть с голоду, продавать свои шедевры – всякие там перстни да колье, а потом ночью где-нибудь подстерегает человека, купившего их, убивает, а драгоценности забирает обратно. Ты ведь не хочешь, чтобы я Гошу осиротил?
* * *
Комментариев нет:
Отправить комментарий