(Давид, его сын Натан и друг Натана Хаим - жители крошечного еврейского поселения внутри арабского Хеврона. Они внимательно изучают окрестности, а заодно и менталитет мусульман)
* * *
- Ну что вы еще задумали? – спросил Давид, тщательно пытаясь скрыть беспокойство и недовольство и тем сам выдавая его. Увы, в те времена не было сотовых телефонов и все время, пока неразлучная парочка Хаим с Натаном мотались где-то по Хеврону, пусть еще не превратившемуся в логово террора, как спустя двадцать лет, на все же арабскому и никак не дружественному, он тихо лез на стенки. Когда у Хаима родилась дочь Лея, он явился к нему и в присутствии Бины долго объяснял сыну, что дети это ответственность, что затянувшееся отрочество закончилось, и что пора быть осторожным, чтобы дети ненароком не остались сиротами. Тогда это кончилось тем, что ребята взяли его на слабо и уломали отправиться в очередное странствие с ними вместе.
Вот и сейчас ему надо было ехать в Иерусалим, чтобы разобраться с очередной задержкой офицерской пенсии, а парни, в течение нескольких предшествующих дней корпевшие над вызывавшими у них восторг книгами профессора истории Зеева Вильнаи, натянули кеды и джинсы, заткнули за пояса пистолеты, обвешались флягами с водой, и, оставив жен дома – а это означало что прогулка будет либо не самой легкой, либо не самой безопасной – отправляются в путь.
- Папа! - воскликнул Хаим. – Тут выяснилось, что в Дир Эль Арбаим, рядом с горой Джаб-аль Ромейда, находятся могилы праведницы Рут и Ишая, отца царя Давида.
Давид что-то пробурчал и отправился в Иерусалим, не подозревая, что сегодня на долю его сына выпадет маленькое приключение, совсем не страшное, но по «притчевости» сравнимое с поединком солдата и шейха в Пещере Махпела. Да и по выводам в чем-то перекликающееся.
Итак, Давид двинулся в Иерусалим, а два друга отправились искать гробницы. Это оказалось несложным делом. Встречные арабы показывали дорогу, и через пару часов наши путешественники вышли на финишную прямую. Последний из ходячих справочников в куфие и гунбазе*, махнув рукой в предполагаемую сторону искомых святынь, сказал:
- Окажетесь на краю горы. Пройдете метров двести. Увидите высокую стену. В ней ворота. Ворота не заперты. Отворяете. Входите. Идете прямо. Через двадцать-тридцать метров – гробницы.
Так все в точности и оказалось. Только ворота – тяжелые, железные, помещались в высокой каменной стене, видно было, что они недавно покрашены, трава перед ними выкошена, короче, все вокруг имело более, чем ухоженный вид. Ясно было, что друзья вот-вот окажутся в чьем-то частном владении.
- Откроем ворота и, не глядя ни вправо ни влево, идем вперед, - объявил Натан. – Мы здесь - по делу.
Ну совсем-то не глядеть ни вправо, ни влево у них не получилось. Уж больно неожиданно было, зайдя на чужую территорию, увидеть слева (ну, скажем, краешком глаза) большой, красивый дом, прямо-таки дворец, а на пороге его немолодого араба в европейском одеянии, то есть в элегантном костюме и в галстуке.
Как и было решено, не замедляя шага, они двинулись дальше и действительно, пройдя несколько десятков шагов, наткнулись на сундукоподобные надгробья, едва заметные среди высоченной травы. Сколько десятилетий не приходили сюда евреи! Не сговариваясь, взглянули на часы, не сговариваясь, одновременно сообразили, что настало время дневной молитвы и, не сговариваясь, начали произносить древние и вечные слова.
Здесь, где похоронены Ишай, отец Давида, предок еще не пришедшего, но вот-вот всем миром ожидаемого машиаха, и прабабушка того же Давида, Рут – первая в истории нееврейка, присоединившаяся к народу Вс-вышнего, ставшая его частью, принесшая и подарившая ему свое милосердие, которого ему на тот момент так не хватало, может, именно здесь ощутимей всего были в полном соответствии с ежедневной будничной
молитвы взмахи крыльев планеты-бабочки, на которых она принесла сюда людей, решивших распахнуть ворота Будущего и твердо, не вертя головой, шагать к намеченной Вс-вышним цели и струение соков в том ростке Давида, который мы в следующем же стихе просим «произрастить и силу его вознести в спасении»! И где, как не на могиле той, что сохранила кристальную чистоту в бездне и поднялась до самой вершины, было звучать псалмам Давида, охватывавшим весь мир, от глубочайших бездн до трона Вс-вышнего!
Увлекшись чтением псалмов, Натан и Хаим не заметили, как понемногу начало темнеть. А когда заметили, то заспешили домой – хождение по ночному Хеврону предпочтительно было осуществлять группами побольше, чем два человека. Но не тут-то было. Не успели они подойти к воротам, как тот араб, что, стоя у своего порога, провожал их взглядом, теперь выскочил к ним навстречу и на безукоризненном английском стал настаивать, чтобы они немедленно почтили его дом своим присутствием. Никакие отговорки типа того, что они торопятся, не подействовали, и вскоре первопроходцы оказались в прохладной зале со стрельчатыми дверьми, окнами и нишами для мебели, где и провели часочек, сидя на уютных диванах, поглощая чай, кофе, фрукты и виноград, принесенные осчастливленным хозяином, и ведя с ним приятную беседу, действительно очень приятную, поскольку человек оказался весьма неглупым, весьма культурным – одним словом, интеллигент. Он был скульптором и, воспользовавшись тем, что еще не совсем стемнело, продемонстрировал гостям собственноручно выбитую им по соседству на скале карту мира.
А потом, когда совсем стемнело, и незванным гостям пора было идти, он обнял их на прощанье и объявил, что в любое время будет счастлив их видеть.
Добрались до дому настолько спокойно, что с этого дня ночные прогулки вдвоем-втроем и не более, вошли у них в привычку. Но отец Хаима да и друзья, не говоря уже о женах были встревожены. Хаим и Натан подробно рассказали, как пройти к гробницам и наутро группа из десяти энтузиастов, возглавляемая Давидом Изаком, двинулась в путь. Вернулись через два-три часа, то есть существенно раньше, чем предполагали наши первооткрыватели. По времени получалось, что быстрым шагом доскакали и, не помолившись, тут же назад. Да и вид у посланцев был какой-то странный – недоуменный и как в воду опущенный.
- Дошли до могил? - спросил Хаим, и в ответ услышал расплывчатое «почти».
- Да что, в конце концов случилось?! – подпрыгнув, возмутился Натан, любивший всегда расставлять все знаки препинания.
Смущаясь, незадачливые паломники рассказали, что с ними произошло. Выяснилось, что Хаим и Натан очень доступно описали им маршрут, и до ворот все шло гладко. Но про то, что внутри, было едва упомянуто, и увидев красивый жилой дом, евреи остановились в нерешительности. Тотчас же выскочил какой-то старый араб, заорал на пришельцев и потребовал, чтобы те убирались прочь. Так вот им, опозоренным, но уважающим чужое право собственности, пришлось возвращаться не солоно хлебавши.
Натянули Натан с Хаимом джинсы, кеды, заткнули за пояса пистолеты и во главе маленькой колонны двинулись в сторону Дир Эль Арбаим. Когда они открыли ворота и вошли, их вчерашний знакомец стоял у двери своего дома точно в той же позе, что и вчера.
- Тот самый, - шепнул сыну Давид. Натан, не останавливаясь, помахал арабу рукой, тот ответил аналогичным жестом, и вскоре вся еврейская компания уже, положив друг другу руки на плечи, пела и танцевала вокруг могил праведников – обычай столь древний, что не удивимся, если узнаем, что когда-то Ишай и его сын принимали участие в подобном веселье.
На обратном пути опять же история повторилась с фотографической точностью, с той лишь разницей, что сначала Натан и араб обнялись, как закадычные друзья, а потом последний пригласил всех присутствующих к себе в дом. Тут уж Натан и Хаим встали на дыбы:
- Вчера нас было двое – это еще туда-сюда, но сейчас вести в дом всю ораву?!
Но скульптора было не переспорить. И вот они уже в доме, снова чай, снова кофе, снова фрукты, снова виноград и снова умные разговоры.
Уже прощаясь, Хаим не удержался и спросил:
- Почему вчера и сейчас вы нас хорошо приняли, а тех, кто пришел утром, прогнали?
- Как «почему»? – удивился скульптор. – Когда я вижу, что евреи входят, твердо шагают туда, куда им нужно, знают, чего хотят, я таких уважаю. Для меня честь стать их другом. А когда евреи стоят, разинув рты, топчутся на месте, растерянно озираются – буду я еще с ними церемониться!
*длинный кафтан с запахивающимися полами и разрезами до талии по бокам
среда, 23 февраля 2011 г.
воскресенье, 20 февраля 2011 г.
Саша-Ашер. Из романа "Четыре крыла Земли"
Шауль сидел на краю кровати и буквально физически ощущал, как жуткие предчувствия толпой обступают его. Он не ведал, что его завтра ждет, но твердо верил, что лишь Сегаль своей молитвой может ему помочь. Увы, из-за пропажи мобильного телефона сейчас именно это было нереально. Кто-то тронул его за плечо. Он поднял голову. Перед ним стоял милуимник, недавно прибывший на базу. Шауль знал, что среди репатриантов из России религиозные люди – редкость. Но у этого был акцент, который ни с каким другим спутать нельзя, и одновременно - крупной вязки кипа. Прежде Шауль почти с ним не общался, хотя порой замечал, что тот с симпатией поглядывает на одного из немногих на базе собратьев по вере. Тем не менее, он был удивлен, увидев, кто пожаловал.
- Шауль! – объявил гость с какой-то понижающей интонацией, словно не собирался говорить ничего больше, а просто проконстатировал факт: дескать, ты – Шауль. Тот начал мучительно вспоминать, как зовут этого коренастого, не слишком молодого мужчину, говорящего на довольно слабом иврите с полным пренебрежением к таким роскошествам, как мужской и женский роды и прочей грамматической лабуде. Опять же непонятно было, как реагировать на странное поведение нового друга.
- Не помнишь мое имя? – произнес русский одновременно с укоризной и сочувствием. – Ашер я.
Нет, не Ашер. Шауль слышал, как друзья называли этого коренастого усача каким-то именем, созвучным имени Ашер. Ну конечно же – Саша! Распространенное русское имя. Теперь оставалось лишь решить, как себя вести с этим псевдо-Ашером. Для начала Шауль осведомился:
- Как дела, Саша?
- Нормально! – осклабился тот, не обратив внимания на жонглирование именами. А затем без лишних слов перешел к сути проблемы:
- Давай выпьем!
Энтузиазм, вложенный в эти слова, свидетельствовал о том, что речь не идет о простом утолении жажды.
Шауль был в том самом состоянии, когда стресс снимают алкоголем, но не умел этого делать, поэтому слегка опешил. Он, разумеется, слышал о некоторых русских традициях, но никак не мог заподозрить этого симпатичного репатрианта в алкоголизме.
- Настроение поганое, - пояснил Саша-Ашер. – Завтра ты, конечно, откажешься драться с поселенцами. Я тоже. Потому и к тебе пришел, что по тебе видно – ты против. А остальные... Дай Б-г, чтобы нас поддержало побольше народу...
- Ну, я – поселенец. А ты? Ты-то почему?
- А я еврей, - отрезал «русский». – Как я могу не пускать евреев домой? Хотя... – он мрачно причмокнул. - Ничего хорошего меня, конечно, в результате этого не ждет. Будет скандал. Дойдет до университета, где я преподаю. Считай, в следующем семестре часов мне уже не дадут.
Потом, сидя на полу в грязной каптерке, куда Шауль отправился, в основном, из любопытства, чтобы посмотреть, как это делается у русских, и глядя, как репатриант разливает водку по пластиковым стаканам, с почетом занявшим свое место на табурете рядом с нарезанной колбасой, он не удержался и спросил, в каких еще экзотических помещениях в бытность свою россиянином совершал его собутыльник возлияния и с кем.
- Я в России не пил даже пива, - мрачно отвечал тот, протягивая Шаулю наполненный до краев стакан.
Шауль испытал двойное изумление. Его удивило это «даже». Сам он не мог припомнить, пробовал ли когда-нибудь пиво, и уж точно не видел принципиальной разницы между пивом, вином или чем покрепче. А что до водки, то на Пурим нескольких капель на донышке ему хватало, чтобы выполнить заповедь, то бишь уклюкаться до такой степени, чтобы перепутать праведного Мордехая со злодеем Аманом, и тем самым лишний раз признать, что по большому счету оба они, как и все на свете и даже мы с вами, суть лишь фигурки в большой шахматной игре, которую ведет Вс-вышний.
- А здесь, в Израиле, запил? – пролепетал Шауль, пригубив и морщась.
Саша не сразу ответил. Сначала аккуратно опорожнил стакан – Шаулю почудилось, что досуха, – затем смачно крякнул, достал сигаретку, зачем-то ее размял, чего ни один израильтянин в жизни не сделает, затянулся, выпустил струю противного дыма, отчего некурящего Шауля чуть не стошнило, и наконец снизошел.
- А здесь достало меня... – объявил он. – Я из свободной России ехал в свободный Израиль, а попал в Совок.
- Куда? – не понял Шауль.
- В Советский Союз, - пояснил Саша, взглянув на Шауля, как на дебила. – Вы не понимаете. Все твердите: «Вот мы, поселенцы – правые. А интеллигенция у нас в стране – левая». Бред это все! Нет тут никакой интеллигенции – ни правой, ни левой. Есть функционеры. Как там у Оруэлла? Внешняя партия, которая обслуживает Внутреннюю. Оруэлла читал?
Шауль, который допил покамест до верхнего ободка на стакане, но уже чуть-чуть захмелел, мотнул головой.
- Ну вот, огорчился Саша. – А надо бы! Там все смоделировано. Короче, я по специальности лютнист...
- Кто?! – поперхнулся Шауль.
- Лютнист, лютнист... На лютне играю! Лютня, музыкальный инструмент такой, знаешь?
Шауль знал.
- А знаешь, что в Израиле лютниста днем с огнем не найдешь. Приехал. Начинаю искать работу. Ансамбль старинной музыки. Звоню. Там как услышали, так от восторга... Представляешь – живой лютнист. А что из России, так это даже хорошо – неприхотлив, денег много не требует. Короче – с руками-с ногами. Приезжаю. У всех до ушей счастливые улыбки. Вдруг видят – кипа. Улыбки с физиомордий сползают. Ну сыграл я им. Видно, что впечатлились, но молчат. Стали играть вместе. Они не знают, как трактовать. Помог. Сквозь зубы: «Спасибо». А в конце – «Мы позвоним». Как же! Позвонили! Потом еще и еще. Одна и та же история. В университет устроился – вести курс по специальности. Каждый день бегают к начальству, жалуются, что фашистскую пропаганду веду. А фашистская пропаганда знаешь в чем? В курилке ХАМАСовцев обозвал бандитами! Не Абу-Мазена даже – ХАМАС!
- А кто же они, как не бандиты? – возмутился покрасневший с трех капель Шауль.
- Как кто? – рявкнул «русский». – Герои! А иначе и помыслить не моги! То, что со мной третий месяц на кафедре никто не разговаривает – перебьюсь! Есть с кем и вне универа пообщаться. Но как посмотришь, что вокруг творится, настолько тошнить начинает, что рука сама к бутылке тянется. Например, не дай Б-г преподавателю значок или цепочку со звездой Давида надеть! Сразу - вакуум. «Ты бы еще свастику нацепил!» И преподаватели уходят. Кто куда, а кто и в никуда. Молодежь болванить – дело ответственное: не всякого допускают. И то же самое в других универах и колледжах творится, в СМИ, в кино! Так и просеивается наша «Внешняя партия». У меня приятель – кинорежиссер. Не религиозный, не правый... да вот беда – живет в Ариэле. Город на «Территориях». А что делать, если там квартиры дешевые, а он не миллиардер! Никуда не принимают, как услышат! Если ты правый, если ты религиозный, если ты с «Территорий» – все пути закрыты! Левая мафия!
Саша опрокинул стакан в глотку и вновь налил до краев.
«Он преувеличивает, - подумал Шауль, - «гребенка», конечно, есть, заслоны есть, но не глухая же стена. И потом, если бы дело было лишь в одной мафии, то среди свободных художников, скажем, поэтов или прозаиков был бы высок процент правых и религиозных – ведь им-то писать и печататься никто не запрещает! А между тем в этой среде такое же засилье левых! Хотя, с другой стороны, существует такая вещь, как «раскрутка»... А деньги действительно в руках левых».
- Ты знаешь, - вспомнил он, - был такой случай: по телевизору велось какое-то ток-шоу, выступал известный левый политик, обвинял нас, поселенцев, в том, что мы захватываем чужие земли... Телеведущий, человек разумный, гомо сапиенс, так сказать, осторожно возразил, что поселенцы селятся на пустых землях и арабов с насиженных мест не сгоняют. Политик обрушился на него, обвинил в том, что он является врагом обездоленного арабского народа.
«А вы – друг обездоленного арабского народа?» – вежливо спросил ведущий.
«Я друг всех обездоленных!» – с пафосом воскликнул парламентарий.
«Ну и чудесно, - согласился телевизионщик и тотчас же призвал в студию некоего араба, который во время Войны за Независимость покинул родной дом в окрестностях Яффо и на данный момент проживает в лагере беженцев Балата, что вон там, под Шхемом».
Шауль махнул рукой на юго-юго-восток, туда, где из-за украшенного разрозненными огоньками хребта выбивалось свечение большого города.
- Проблема заключалась в том, что дом под Яффо, в котором некогда проживал беженец, сейчас располагается на территории Тель-Авива, причем в престижном квартале. Но и это было бы полбеды, а беда была в том, что адрес его в точности совпадал с домашним адресом нашего политика. Да-да... – Шауль рассмеялся при виде того, как удивление растекается по лицу «русского», - это была та самая вилла, только малость перестроенная! И ведущий предложил борцу за права обездоленных освободить, так сказать, занимаемое помещение и вернуть его законному владельцу. Ох, и скандальчик же, я тебе скажу, разразился! Борец бекал, мекал и менял цвета от алого до фиолетового. Тем временем передача закончилась, араб и политик вернулись в места проживания, а ведущего рассчитали – правда, с выплатой компенсации за увольнение, но без права более работать в СМИ. Вот так-то!
Шауль поднялся и сделал шаг к двери.
- А это кто допивать будет? – с негодованием вопросил Саша, указывая на едва початую бутылку.
- Ты, - радостно объявил Шауль. – Считай, как кончится водка в бутылке, так и власть мафии кончится.
- Советская власть, - пробормотал репатриант.
- Что-что?
– Ничего, это я так...
* * *
- Шауль! – объявил гость с какой-то понижающей интонацией, словно не собирался говорить ничего больше, а просто проконстатировал факт: дескать, ты – Шауль. Тот начал мучительно вспоминать, как зовут этого коренастого, не слишком молодого мужчину, говорящего на довольно слабом иврите с полным пренебрежением к таким роскошествам, как мужской и женский роды и прочей грамматической лабуде. Опять же непонятно было, как реагировать на странное поведение нового друга.
- Не помнишь мое имя? – произнес русский одновременно с укоризной и сочувствием. – Ашер я.
Нет, не Ашер. Шауль слышал, как друзья называли этого коренастого усача каким-то именем, созвучным имени Ашер. Ну конечно же – Саша! Распространенное русское имя. Теперь оставалось лишь решить, как себя вести с этим псевдо-Ашером. Для начала Шауль осведомился:
- Как дела, Саша?
- Нормально! – осклабился тот, не обратив внимания на жонглирование именами. А затем без лишних слов перешел к сути проблемы:
- Давай выпьем!
Энтузиазм, вложенный в эти слова, свидетельствовал о том, что речь не идет о простом утолении жажды.
Шауль был в том самом состоянии, когда стресс снимают алкоголем, но не умел этого делать, поэтому слегка опешил. Он, разумеется, слышал о некоторых русских традициях, но никак не мог заподозрить этого симпатичного репатрианта в алкоголизме.
- Настроение поганое, - пояснил Саша-Ашер. – Завтра ты, конечно, откажешься драться с поселенцами. Я тоже. Потому и к тебе пришел, что по тебе видно – ты против. А остальные... Дай Б-г, чтобы нас поддержало побольше народу...
- Ну, я – поселенец. А ты? Ты-то почему?
- А я еврей, - отрезал «русский». – Как я могу не пускать евреев домой? Хотя... – он мрачно причмокнул. - Ничего хорошего меня, конечно, в результате этого не ждет. Будет скандал. Дойдет до университета, где я преподаю. Считай, в следующем семестре часов мне уже не дадут.
Потом, сидя на полу в грязной каптерке, куда Шауль отправился, в основном, из любопытства, чтобы посмотреть, как это делается у русских, и глядя, как репатриант разливает водку по пластиковым стаканам, с почетом занявшим свое место на табурете рядом с нарезанной колбасой, он не удержался и спросил, в каких еще экзотических помещениях в бытность свою россиянином совершал его собутыльник возлияния и с кем.
- Я в России не пил даже пива, - мрачно отвечал тот, протягивая Шаулю наполненный до краев стакан.
Шауль испытал двойное изумление. Его удивило это «даже». Сам он не мог припомнить, пробовал ли когда-нибудь пиво, и уж точно не видел принципиальной разницы между пивом, вином или чем покрепче. А что до водки, то на Пурим нескольких капель на донышке ему хватало, чтобы выполнить заповедь, то бишь уклюкаться до такой степени, чтобы перепутать праведного Мордехая со злодеем Аманом, и тем самым лишний раз признать, что по большому счету оба они, как и все на свете и даже мы с вами, суть лишь фигурки в большой шахматной игре, которую ведет Вс-вышний.
- А здесь, в Израиле, запил? – пролепетал Шауль, пригубив и морщась.
Саша не сразу ответил. Сначала аккуратно опорожнил стакан – Шаулю почудилось, что досуха, – затем смачно крякнул, достал сигаретку, зачем-то ее размял, чего ни один израильтянин в жизни не сделает, затянулся, выпустил струю противного дыма, отчего некурящего Шауля чуть не стошнило, и наконец снизошел.
- А здесь достало меня... – объявил он. – Я из свободной России ехал в свободный Израиль, а попал в Совок.
- Куда? – не понял Шауль.
- В Советский Союз, - пояснил Саша, взглянув на Шауля, как на дебила. – Вы не понимаете. Все твердите: «Вот мы, поселенцы – правые. А интеллигенция у нас в стране – левая». Бред это все! Нет тут никакой интеллигенции – ни правой, ни левой. Есть функционеры. Как там у Оруэлла? Внешняя партия, которая обслуживает Внутреннюю. Оруэлла читал?
Шауль, который допил покамест до верхнего ободка на стакане, но уже чуть-чуть захмелел, мотнул головой.
- Ну вот, огорчился Саша. – А надо бы! Там все смоделировано. Короче, я по специальности лютнист...
- Кто?! – поперхнулся Шауль.
- Лютнист, лютнист... На лютне играю! Лютня, музыкальный инструмент такой, знаешь?
Шауль знал.
- А знаешь, что в Израиле лютниста днем с огнем не найдешь. Приехал. Начинаю искать работу. Ансамбль старинной музыки. Звоню. Там как услышали, так от восторга... Представляешь – живой лютнист. А что из России, так это даже хорошо – неприхотлив, денег много не требует. Короче – с руками-с ногами. Приезжаю. У всех до ушей счастливые улыбки. Вдруг видят – кипа. Улыбки с физиомордий сползают. Ну сыграл я им. Видно, что впечатлились, но молчат. Стали играть вместе. Они не знают, как трактовать. Помог. Сквозь зубы: «Спасибо». А в конце – «Мы позвоним». Как же! Позвонили! Потом еще и еще. Одна и та же история. В университет устроился – вести курс по специальности. Каждый день бегают к начальству, жалуются, что фашистскую пропаганду веду. А фашистская пропаганда знаешь в чем? В курилке ХАМАСовцев обозвал бандитами! Не Абу-Мазена даже – ХАМАС!
- А кто же они, как не бандиты? – возмутился покрасневший с трех капель Шауль.
- Как кто? – рявкнул «русский». – Герои! А иначе и помыслить не моги! То, что со мной третий месяц на кафедре никто не разговаривает – перебьюсь! Есть с кем и вне универа пообщаться. Но как посмотришь, что вокруг творится, настолько тошнить начинает, что рука сама к бутылке тянется. Например, не дай Б-г преподавателю значок или цепочку со звездой Давида надеть! Сразу - вакуум. «Ты бы еще свастику нацепил!» И преподаватели уходят. Кто куда, а кто и в никуда. Молодежь болванить – дело ответственное: не всякого допускают. И то же самое в других универах и колледжах творится, в СМИ, в кино! Так и просеивается наша «Внешняя партия». У меня приятель – кинорежиссер. Не религиозный, не правый... да вот беда – живет в Ариэле. Город на «Территориях». А что делать, если там квартиры дешевые, а он не миллиардер! Никуда не принимают, как услышат! Если ты правый, если ты религиозный, если ты с «Территорий» – все пути закрыты! Левая мафия!
Саша опрокинул стакан в глотку и вновь налил до краев.
«Он преувеличивает, - подумал Шауль, - «гребенка», конечно, есть, заслоны есть, но не глухая же стена. И потом, если бы дело было лишь в одной мафии, то среди свободных художников, скажем, поэтов или прозаиков был бы высок процент правых и религиозных – ведь им-то писать и печататься никто не запрещает! А между тем в этой среде такое же засилье левых! Хотя, с другой стороны, существует такая вещь, как «раскрутка»... А деньги действительно в руках левых».
- Ты знаешь, - вспомнил он, - был такой случай: по телевизору велось какое-то ток-шоу, выступал известный левый политик, обвинял нас, поселенцев, в том, что мы захватываем чужие земли... Телеведущий, человек разумный, гомо сапиенс, так сказать, осторожно возразил, что поселенцы селятся на пустых землях и арабов с насиженных мест не сгоняют. Политик обрушился на него, обвинил в том, что он является врагом обездоленного арабского народа.
«А вы – друг обездоленного арабского народа?» – вежливо спросил ведущий.
«Я друг всех обездоленных!» – с пафосом воскликнул парламентарий.
«Ну и чудесно, - согласился телевизионщик и тотчас же призвал в студию некоего араба, который во время Войны за Независимость покинул родной дом в окрестностях Яффо и на данный момент проживает в лагере беженцев Балата, что вон там, под Шхемом».
Шауль махнул рукой на юго-юго-восток, туда, где из-за украшенного разрозненными огоньками хребта выбивалось свечение большого города.
- Проблема заключалась в том, что дом под Яффо, в котором некогда проживал беженец, сейчас располагается на территории Тель-Авива, причем в престижном квартале. Но и это было бы полбеды, а беда была в том, что адрес его в точности совпадал с домашним адресом нашего политика. Да-да... – Шауль рассмеялся при виде того, как удивление растекается по лицу «русского», - это была та самая вилла, только малость перестроенная! И ведущий предложил борцу за права обездоленных освободить, так сказать, занимаемое помещение и вернуть его законному владельцу. Ох, и скандальчик же, я тебе скажу, разразился! Борец бекал, мекал и менял цвета от алого до фиолетового. Тем временем передача закончилась, араб и политик вернулись в места проживания, а ведущего рассчитали – правда, с выплатой компенсации за увольнение, но без права более работать в СМИ. Вот так-то!
Шауль поднялся и сделал шаг к двери.
- А это кто допивать будет? – с негодованием вопросил Саша, указывая на едва початую бутылку.
- Ты, - радостно объявил Шауль. – Считай, как кончится водка в бутылке, так и власть мафии кончится.
- Советская власть, - пробормотал репатриант.
- Что-что?
– Ничего, это я так...
* * *
суббота, 19 февраля 2011 г.
Хаггай и Ниссим. Из романа "Четыре крыла Земли".
Хаггай выглянул в окно. Белая бабочка прямо перед ним порхала, распространяя дыхание утра и свободы. Отец в ешиве, мама варит обед, а он, Хаггай, должен болеть. Болеть - это чудесно, когда на улице дождь, а ты лежишь под двумя ватными одеялами, да еще тебя направленно омывает потоками тепла вертящийся рефлектор, так что даже в зимний холод можно высунуть голову и руку из-под одеяла. Руку, чтобы перелистывать страницы книги про Аризаля*, щедрой на чудеса и тайны Каббалы, от которых дух захватывает, или про Элиягу Хакима, Элиэзера Дрезнера и других повешенных англичанами подпольщиков из «Эцеля» и «Лехи». А голову, чтобы читать и представлять себе, как шестилетний сын турецкого правителя, убитый антисемитами, чтобы подозрение пало на евреев, вдруг по приказу Аризаля поднимается и указывает на своих убийц. Или чтобы вообразить себя бойцом «Эцеля», гордо восходящим на эшафот и кричащим в лицо своим палачам что-нибудь этакое, о чем потом напишут в книжке. Здорово!
А когда у тебя температура тридцать девять, в постели находиться нет никакого удовольствия, но надо, потому что стоит только встать и пройтись по дому, не говоря уже о том, чтобы выйти, как тебя начинает ломать, и голова кружится, и все болит, и даже в туалет тяжело идти, и ты идешь туда лишь потому, что стоит тебе хотя бы заикнуться о своем состоянии, мама запретит тебе вылезать из-под одеяла, а под кровать поставит - какой позор! – ночной горшок, словно ты маленький мальчик.
Но как сейчас сидеть дома, когда, вынимая градусник изо рта, всего-то видишь какие-то жалкие тридцать семь и шесть десятых, и освобождение от уроков тебе дал доктор Миркин только потому, что он и табуретке освобождение даст, если та попросит? Вот в эту пору торчать дома особенно обидно. А если еще за окном светит солнце, на небе ни облачка и дует прохладный ветерок... Хаггай аккуратно спустил ноги с кровати, всунул их в теплые тапочки, прошелся по проходной каморке, носящей пышное название «салон», к сырому углу с рукомойником и плиткой, гордо именуемому «пинат-охель**». Он заглянул за перегородку. Мама замешивала тесто. Она была настолько увлечена этим процессом, что...
В общем, более удачный момент представить себе было невозможно. На цыпочках Хаггай вернулся в свою комнату и быстро-быстро натянул брюки, рубашку и свитер. Возникла проблема с обувью. Кеды лежали в выкрашенном не очень тщательной отцовской кистью белом шкафчике прямо за спиной у мамы, и достать их незаметно было невозможно. Для этого пришлось бы превратиться в невидимку, а на это Хаггая при всей его склонности к проделкам, пока не хватало. Ну что ж, придется сматываться в тапках!
Хаггай на цыпочках прошел к входной двери, отворил ее... Бесшумно не получилось – на прошлой неделе дожди лили так, что казалось, на небе скоро и воды не останется, и дерево, или, как отец его называет, ДСП, настолько отсырело, что дверь начинала царапать пол при первой же попытке ее приоткрыть. Так что мама неизбежно должна была услышать, оглянуться, и тогда... ой-ой-ой! Но мама, к счастью, вернее, к несчастью,
не оглянулась, и он беспрепятственно вынырнул из полутемного жилища на залитую солнцем полянку перед домом. Все складывалось удачно. Знал бы он, чем обернется для
него эта удача! Велосипед стоял у белой стены эшкубита***. Хаггай вспомнил, как, живя в Раанане, вынужден был всякий раз, возвращаясь с гуляния, затаскивать велосипед на третий этаж. Тащить по узким лестницам, катить по площадкам. А здесь, в поселении, даже двери не запирались, а уж велосипед оставить на улице – в чем проблема? Вокруг свои! Удобно!
Напротив поселения по хребту плыла тень от облачка, делавшая накрытый ею участок из светло-зеленого темно-зеленым. Потом вновь наступало просветление. Как Хаггай и предполагал, тапочки если и не превращали езду в сплошное мучение, то изрядно сокращали получаемое от нее удовольствие – ступни, не найдя опоры пяткам, вихлялись в произвольных направлениях, подошвы, гладкие, как полированный стол, то и дело соскальзывали с педалей. Но воздух вокруг был таким чистым, какой бывает только в горах – чистым до душистости, - небо таким нежным, а солнце таким гостеприимным, что он решил не отказываться от своего первоначального замысла и отправился на прогулку.
Вдоль асфальтированных улиц, мощеных дорожек и просто проселков стояли эшкубиты и караваны да хаотично растущие деревья самых разных пород, которые поселенцы каждый очередной Ту-бишват высаживали изо всех сил.
Дорога была вполне сносная, несмотря на то, что на прошлой неделе в нее с небес накачали воды. Хаггай ехал под горку. Поселение осталось за спиной. Слева, на склоне ущелья, были в беспорядке набросаны огромные ноздреватые глыбы. Между ними в негустой траве прорисовывались и вновь пропадали под глыбами белые, усеянные мелкими белыми камушками, бурые тропинки, протоптанные арабскими овцами, безраздельными хозяевами всей округи.
Справа с горного хребта густой зеленой волной сплескивался сосновый лес. Тропка уходила все ниже и ниже. Несмотря на проблемы с обувью, ехать было приятно. На дорогу выскочило несколько войлочных овец с длинными отвислыми ушами. Вслед за ними, размахивая бичом, вынырнул из-за камня пастух – молодой мужчина с усищами и в куфие. Он пристально посмотрел вслед еврейскому мальчику, едущему на велосипеде, затем с легкостью взбежал, точнее, взлетел на гору и кому-то махнул рукой. И тотчас же перед лицом завернувшего за угол Хаггая просвистел камень. От неожиданности Хаггай дернулся, подошвы его соскочили с педалей, и колючки, растопырившие узкие листья и копьеподобные шипы неожиданно понеслись навстречу. Он еле успел зажмуриться, чтобы при падении не выколоть себе глаза, и тут же услышал звук приближающихся шагов.
* * *
- Хаггай! Хаггай!
Анат и сама понимала, что кричать смысла нет. Велосипеда не видно, а значит, Хаггай воспользовался тем, что она готовила пирог - для него, между прочим, - и не заметила, как он умчался куда-то кататься. Ну ничего, как раз к тому времени, как приедет, пирог испечется. Но конечно же, свинство вот так сбегать у мамы за спиной. Вообще, ежели у тебя температура, и ты не поехал в школу, будь добр, сиди дома, желательно, в постели. Ладно, покатается, вернется и тогда она ему задаст. Анат приступила к мытью темно-коричневых линолеумных полов. Вскоре она закрутилась, замоталась и опомнилась лишь часа через полтора, когда по всем расчетам Хаггай уже должен был вернуться. Но он не вернулся.
Из школы – а она находилась в другом поселении - возвратились Даниэль с Рафаэлем. Хана, дочь соседки, привела из садика маленькую Эстер, которую забрала, когда ходила за своим братом. Хаггая не было.
Солнце уже перебралось через небесный перевал и начало свой путь вниз, в расположенную к западу от Канфей-Шомрона долину, которая каждый вечер по-крокодильи проглатывала его красный, оранжевый или бордовый диск, предварительно разжевав его черными челюстями скал.
Анат забеспокоилась. Она отправила девятилетнего Даниэля и восьмилетнего Рафаэля по домам друзей Хаггая – может, мальчик заглянул к кому-то из них и засиделся. Братья вернулись довольно быстро и сообщили, что у Тувии Лифшица и Эльяшива Маймона Хаггая нет, а Беери Бен-Цви и Матанеля Гадора самих нет дома. Беери еще не вернулся из школы, а Матанель вернулся, но уже успел куда-то уплестись.
Может быть, Хаггай где-то вместе с Матанелем?
- Дани, - сказала Анат, - беги в колель* к отцу и скажи, что Хаггай пропал.
Вот и произнесено это страшное слово.
- Скажи, что Хаггай пропал. Пусть отец бежит в секретариат. Я его там жду. Рафи, ты останешься с Эстер. Пожалуйста, не оставляй ее одну. Ты меня слышишь? Хватит играть с мячиком! В прошлый раз, когда я тебя с ней оставляла, она залезла на табурет и стала шарить по верхней крышке буфета, еще немного, и схватила бы ножницы!
Говорила, а сама думала: «Хаггай! Хаггай! Хаггай! Г-споди, помоги!»
* * *
- Так во сколько, во сколько, говоришь, он уехал? – спросил секретарь поселения Натан Изак, выслушав сбивчивый рассказ Анат, и подпрыгнул от волнения.
- Да не знаю я! – пытаясь сдержать слезы, застонала Анат. – Тесто замесила в двенадцать, а спохватилась, что его нет, в два.
- Гм... Сейчас уже десять минут шестого. – Натан помрачнел. – Даже если бы он уехал за пять минут до того, как ты заметила его отсутствие, уже должен бы вернуться.
Дверь эшкубита, в котором располагался секретариат поселения, распахнулась, и в комнату влетел Цион, отец Хаггая.
- В полицию звонили? – выкрикнул он.
- Сейчас позвоню, - тихо ответил Натан. – Что полиция? Приедет один коп – что он сможет сделать? Надо организовывать собственную команду и отправляться на поиски.
- Одно другому не мешает.
- Цион! Мне Анат ровно три минуты назад все рассказала. Что я мог успеть за это время? Вот тебе аппарат – звони, звони! А я буду организовывать поисковую команду. Анат, оставайся при муже на случай, если потребуется сообщить полиции какие-то детали.
Натан почувствовал, что его голос как-то не по-командному задрожал, подпрыгнул и, не закончив фразу, выбежал из секретариата.
Сначала – в колель!
Старый ешивский барак был недавно покрашен снаружи, да так умело, что окна его, во-первых, оказались заляпаны краской, во-вторых, перестали открываться. За столами, разбившись на пары – хевруты, – сидели разновозрастные студенты и хором спорили. Кто-то давил басом, кто-то срывался на фальцет. Натан между рядами письменных столов прошел к арон акодеш, развернулся и громко сказал:
- Хевре!
Сорок пар глаз устремились к нему. Наступила тишина, словно выключился приемник,
перед тем тщетно пытавшийся в хаосе шумов выявить какую-то определенную волну.
- Хевре! Пропал Хаггай Раппопорт! Ушел из дому между двенадцатью и двумя часами
дня и не вернулся.
Начался такой шум, что казалось, включили не один приемник, а все сорок, причем каждый был настроен на свою собственную отдельную волну. Разобрать что-нибудь в этой какофонии было невозможно и, главное, не нужно. Все, что требовалось от мужчин, живущих в поселении, и тех, что приехали на учебу, – это немедленно отправиться на
поиски. Но куда?
Десятерых человек во главе с Моти Финкельштейном Натан отправил с фонарями на хребет, откуда Хаггай начал свое путешествие. Они должны были облазить ту часть гребня, которая так или иначе нависала над поселением. Пятерых велосипедистов он пустил по всем возможным велосипедным трекам в радиусе пяти-шести километров. Неровен час, парень заехал куда-нибудь, свалился с велосипеда, сломал (не дай Б-г!) ногу, и теперь не в силах двинуться. Сидит, а то и лежит где-нибудь на обочине и плачет. Может такое быть? Запросто!
Еще одна пятерка должна обыскать каждый кустик в самом поселении. Объявляя об этом, Натан чуть было не сказал: «каждый подвальчик, каждый чуланчик», но вовремя вспомнил, что в Канфей-Шомроне еще нет ни подвалов, ни чуланов.
Все же остальные должны были обшарить окрестности поселения, то есть большое лысое вади на севере, еще одно вади, поменьше, на юге, по краям его пещеры, а за ними - лес, который тянулся до самого гребня, и горку, отделявшую поселение от плоскокрышей арабской деревни.
* * *
Стемнело. Элиэзер Лифшиц, старый друг Давида Изака, некогда в Кирьят-Арбе носивший кличку «Топор», был отцом того самого Тувии Лифшица, к которому побежал младший брат Хаггая Даниэль. Вместе с равом Хаимом Фельдманом, только что приехавшим из Иерусалима и немедленно включившимся в поиски, они охрипли, бродя по сосновому лесу на склоне хребта и крича «Хаггай! Хаггай!» Наконец, рав Хаим плюхнулся задом на густо обсыпанную сухой хвоей кочку, достал шестую за полтора часа поисков сигарету, щелкнул зажигалкой и затянулся. А Элиэзер, расставив ступни на ширину плеч, стал с обрыва шарить лучом фонаря по мелкому перелеску и белеющим во тьме огромным камням. Потом выключил фонарь и мрачно сказал:
- Любой на этом склоне, кто в состоянии слышать и отвечать, либо уже отозвался бы, либо по каким-то причинам сознательно не стал этого делать. Если Хаггай здесь, то он либо без сознания, либо у него не хватает сил ответить, либо он отвечать почему-то просто не желает.
- Либо! – сказал рав Хаим, глядя в упор на Элиэзера. Оба понимали, о чем идет речь. Оба понимали, что дальше искать не имеет смысла. И оба понимали, что выразить эту мысль вслух невозможно, кощунственно.
Рав Хаим щелчком сбил уголек с сигареты, пяткой, обутой в кед, окончательно загасил ее. Затем вновь поднял глаза. На фоне вынырнувшей из облаков луны Элиэзер выглядел настолько густо-черным силуэтом, что, пока он не пошевелился, рав Хаим не мог определить, стоит ли он лицом к нему, или, пока гасил окурок, успел повернуться спиной.
В этот момент рава Хаима осенило.
- Пойдем в пещеры! – сказал он.
Пойти в пещеры означало прекратить бесцельное и безнадежное мотание по лесу. А оттуда – либо домой, либо... там будет видно.
Они начали спускаться, скользя по сухой хвое и рискуя, поскользнувшись, удариться затылком о камни или, споткнувшись о корень, полететь вниз головой.
* * *
Войти в пещеру было бы нетрудно, если бы не колючки. Их заросли доставали до пояса, а кое-где и до груди. Через минуту после того, как рав Хаим с Элиэзером вошли в них, как в пруд, на телах их, прикрытых лишь брюками, рубашками и легкими свитерками, уже не было неисполосованного места. В общем, первая попытка проникнуть в пещеру закончилась категорическим фиаско незадачливых поисковиков.
- Рав Хаим, - воззвал Элиэзер, отирая кровь со щеки. – Но ведь если мы не смогли туда попасть, вряд ли Хаггай туда попал.
Рав Хаим ответил не сразу. Он повернулся спиною к Элиэзеру и, шаря перед собой лучом фонарика, начал рассматривать что-то по другую сторону от входа в пещеру. Потом, ничего не говоря, спокойно обошел пресловутые заросли и крикнул.
- Элиэзер! Скорее иди сюда!
Что-то в его голосе показалось Элиэзеру странным. Когда же Элиэзер подошел, его и вовсе бросило в дрожь.
Сквозь площадку, заросшую колючками, прямо ко входу в пещеру вела свежепротоптанная тропа. То есть не то чтобы тропа, но растения были явно примяты не одной парой прошагавших здесь подошв. А когда еще раз выглянула луна, то в ее свете и в свете большого армейского фонаря рава Хаима и маленького карманного, принадлежащего Элиэзеру, оба увидели, что все кусты, которые повыше, обломаны. Создавалось впечатление, что несколько человек тащили здесь что-то тяжелое. И уже входя в пещеру, рав Хаим и Элиэзер знали, что они там найдут.
* * *
«Г-споди, господин наш!
Как величественно имя Твое на всей земле!
Ты, который дал славу Твою на небесах,
Из уст младенцев и грудных детей основал ты силу -
Из-за неприятелей Твоих,
Чтобы остановить врага и мстителя».
С утра погода переменилась, и дул холодный ветер. Белели на фоне бород лица поселенцев, читающих хором псалмы. Белели на фоне травы камни, усеявшие площадку, которой предназначено было стать тем святым местом, где люди Самарии сливаются с землей Самарии. Казалось, люди и земля сделаны из одного материала. Так оно и было.
Когда-нибудь этот огороженный кусок рыжевато-бурой зернистой земли украсится длинными рядами белых надгробных плит, а пока здесь зияет всего одна черная яма.
«Когда вижу я небеса Твои, дело перстов Твоих, луну и звезды, которые устроил Ты,
Что есть человек, что ты помнишь его,
И сын человеческий, что ты вспоминаешь о нем?
И ты умалил его немного пред ангелами, славой и великолепием увенчал его.
Ты сделал его властелином над творениями рук Твоих, все положил к ногам его...»
Один из таких властелинов, по имени Хаггай, лежал, зашитый в мешок. В стороне застыла Анат с черным, как ночное окно, взглядом, с лицом цвета черепа. Всхлипывали Рафи и Дани. Цион Раппопорот вообще казался каменным. Эстер, притулившись у него на руках, улыбаясь, переводила взгляд с одного поселенца на другого, словно спрашивала: «А чего это, дяденьки и тетеньки, вы здесь собрались? А где мой братик Хаггай?»
«Г-споди, как многочисленны враги мои,
Многочисленны поднявшиеся на меня!
Многие говорят о душе моей: нет спасения ему в Б-ге!
А Ты, Б-г, щит для меня, слава моя и возносишь голову мою...»
Псалмы отзвучали, и Цион начал читать каддиш - прощальную молитву.
«Итгадал вэиткааш шме раба
Беалма диврей хирутей вэямлих малхутей...»
Что с того, что в этих стихах ни разу не упоминаются ни смерть, ни загробный мир, а лишь Вс-вышний, Вс-вышний и Вс-вышний? Что с того, что наша вера шепчет нам, будто на самом деле смерти нет, а есть лишь отдых от земных работ и встреча с Творцом? Когда стоишь и читаешь каддиш, а в двух шагах от тебя, зашитый в мешок, лежит в яме тот, кто еще вчера тебя спрашивал: «Папа, а почему, когда бар-мицва, папа говорит про своего сына: «Благословен Г-сподь, освободивший меня от ответственности за него»? Что, после того, как у меня пройдет бар-мицва, ты уже не будешь мой папа?» И сколько при этом ни говори себе, что смерти нет, все равно больно, больно, больно, а смерть – вот она – зашитый мешок и комья глины.
* * *
«Бэ-э-э! Бэ-э-э!» По каменистому откосу к холму, на котором стояли эшкубиты, стало подниматься стадо войлочных овечек, которые на ходу выщипывали волоски травы. Этакие мохнатые четырехногие пинцеты, орудия самоэпиляции самарийской природы. Возглавлял это шествие, естественно, пастух – высокий, кареглазый, без куфии, зато с благородной лысиной.
Слухи в этих местах разносятся быстро, и поездка полицейского инспектора по окрестным деревням, разумеется, всех взбудоражила. Поэтому, когда Ниссим Маймон, увидев приближающегося к поселению араба, встал у него на дороге, тот сразу понял, что этот еврей сказал бы ему, если бы ему вообще пришла в голову мысль поговорить с ним. Но пастух не стал отводить глаза. И Ниссим прочел в его говорящем взгляде:
«Это не я его убил. Я даже не знаю, кто именно убил, но это и неважно. Кто бы ни был убийца, все равно, он мой брат. А вы чужаки. Чужаки, пришедшие на нашу землю. И если будет необходимость, я тоже начну вас убивать. Мы вас не ненавидим, мы просто вас не хотим. Любой из нас, если нужно, будет убивать вас. И каждый из нас, поймите, каждый сделает все, поймите, все, чтобы ни одного из вас здесь не осталось».
«Я-то это понимаю, - подумал Ниссим. – Если бы и остальные евреи это поняли!»
Араб своим посохом – толстой сухой и не очень прямой палкой – треснул барана, который в стаде выполнял функции капо, тот затрусил дальше по курганам, а за ним поспешили и остальные овцы, тряся курдюками. Какой-то молодой барашек свернул было в сторону, но пастух поднял камень, прищурился, прицелился и снайперски запустил круторогому в надутый бурый бок. Диссидент развернулся и покорно примкнул к массам.
Араб с его подопечными давно скрылись в распадке, а Ниссим, усевшись на кочку, прикрыл глаза и вновь и вновь стал просматривать этот фильм – араб, прищурившись, замахивается и камень летит в живое.
Затем ему вспомнился случай, происшедший, когда он еще в бытность свою нерелигиозным, работал в светском киббуце. На лето туда приехала группа парней и девушек из-за рубежа. Совместно с киббуцниками строили они дорогу, но при этом остатки старой дороги надо было ликвидировать. Была там очаровательная белокурая немка по имени Марион, которая пользовалась бешеным успехом у израильских брюнетов, а у нее столь же бешеным успехом пользовался Шауль Гольдфарб, сын людей, выживших в Катастрофу. Как прилипли они друг к другу с первого дня, вернее, с первой ночи, по прибытии гостей в киббуц, так сиамскими близнецами и бродили повсюду. И закончилось все это внезапно – когда Марион вздумалось поработать отбойным молотком, подробить старый, отживший свое, бетон. Словно «шмайссер», стиснула она невинное орудие труда в своих нежных девичьих ручках и, нажав на «гашетку», затряслась в такт «очередям». Щеки раскраснелись, волосы развевались, глаза горели. На глазах шокированных евреев гурия превратилась в фурию. Но хуже всего досталось Шаулю – лицо его приобрело трупно-аристократический зеленоватый оттенок, он схватился за голову и зашагал куда глаза глядят. После этого два дня невесть где пропадал, а когда вернулся, ни то что лечь с бедной Марион, а подойти к ней был не в состоянии.
Вот нечто подобное и вышло сейчас у Ниссима с образом пастуха, бросающего камень. Где бы Ниссим в тот день ни находился, стоило ему закрыть глаза, образ этот начинал преследовать его. Спустя час после встречи закрыл глаза – пастух, открыл – кладбище на одну могилу. Вечером пришел домой; закрыл глаза – пастух, открыл – родной эшкубит, дети, жена. Пошел в синагогу; закрыл глаза – пастух, открыл – евреи молятся.
Утром... утром пришло решение.
* * *
Много месяцев спустя рав Хаим как-то зашел к Ниссиму в загон для овец. Ниссим был занят тем, что выкармливал из соски новорожденного ягненка, которого бросила легкомысленная мамаша. «Ну как? – спросил рав Хаим. «Плохо», - отвечал Ниссим. - Занялся бы всем этим пораньше – Хаггай был бы жив». Но Хаггая было уже не вернуть. И когда Ниссим отправился покупать первую партию овец, цель у него была одна – чтобы других детей - не дай Б-г! – не постигла участь Хаггая.
Через несколько дней после встречи с пастухом Ниссим повел овечек в то самое вади, где убили Хаггая. День выдался спокойный, солнечный.
«Вы хотите, чтобы мы чувствовали себя в осаде, - думал Ниссим. – Вы хотите уничтожать нас по одному. Вы хотите, чтобы земля оставалась вашей, а поселение наше оказалось временным инородным наростом на ней. Не выйдет!»
Но поначалу вышло. На горке, прямо напротив солнца, появилась фигура в платке, перевязанном лентой. Ниссим понял, что это араб в куфие. Больше ничего разобрать он не смог – солнце скинуло прозрачную облачную ферендже и ослепило его. Едва нарисовавшись на гребне холма, фигура втянулась в его кромку и исчезла. Ниссим понял, что ненадолго. И направил стадо по той же дороге, по которой три дня назад ехал Хаггай, но в обратном направлении, вверх. Самая симпатичная из овечек, серенькая, с изящным еврейским носом, грустными глазками и большими чувственными губами с недоумением посмотрела на него – дескать, зачем переться в гору – вниз гораздо удобнее.
- Иди, иди, Зейнаб! – брякнул он и понял, что совершил ошибку. В тот момент, когда он дал животному имя, оно уже стало личностью, а стало быть, зарезать его на шауарму будет уже убийством, следовательно, исключено. Не хватало еще, чтобы окровавленный призрак этой Зейнаб, восстав из желудка, являлся ему в сновидениях.
Эти размышления были прерваны отнюдь не внезапным появлением на гребне уже двух фигур – в куфие и без. Они начали двигаться к нему по склону, сопровождаемые такой большой отарой, что четвероногие новоселы Ниссима рядом с ними казались горсткой отщепенцев в окружении народных масс. Под куфией он разглядел нечто молодое, черноусое, с крупными чертами лица, а во втором арабе узнал вчерашнего пастуха с говорящим взглядом.
Он поспешил навстречу пришельцам, словно каждый шаг, который они проходили, спускаясь, - это была территория, отвоеванная ими и их овцами у него самого и его овец, у поселения Канфей-Шомрон и у всего еврейского народа. В каком-то смысле так оно и было. Встреча произошла на пригорке, откуда открывался вид на Эль-Фандакумие и плато Иблиса. При этом пастухов оказалось уже не двое, а четверо. Еще двое со своими отарами подошли как раз со стороны Эль-Фандакумие.
- Анта татакалламбэль арабия? – Ты говоришь по-арабски? - спросил черноусый.
Ниссим замешкался, а потом сказал на иврите:
- Нет, только на иврите.
- Неправда, - с уверенностью сказал другой пастух, тот, что с говорящими глазами. – Говоришь. Так вот слушай. Ты сейчас заберешь своих овец и уйдешь отсюда. Вернешься в ваше гнусное поселение. Завтра поедешь их продавать. Земля вокруг поселения – наша. И в самом поселении – наша. Вы здесь временно.
Значит, правильно вчера Ниссим расшифровал его взгляд.
- А если я откажусь? – спросил он.
Не шевельнулся араб. Только скосил глаза в сторону пещеры, где нашли Хаггая. А усатый многозначительно погладил длинный нож, висевший у пояса.
- Зейнаб! Черный! – крикнул Ниссим, а сам подумал, что еще один барашек спасен от вечного гастрономического сна. - Домой!
Овцы послушно двинулись куда велено, только Зейнаб с обидой посмотрела: «Ну вот, только намылились погулять - и на тебе». Вообще, надо сказать, у этой молодой еврейки был довольно склочный характер.
Вечером в загоне Ниссим гладил Зейнаб и Черного, чесал им за ушами и сам себе толковал:
- А ты что думал? Думал, они увидят, как ты пасешь скот, и сами уйдут? И наступит мир и безопасность? Жди. Это ты отсюда видишь, что все окрестные горы – их, и ради твоего крошечного стада чуть-чуть потесниться будет им совсем безболезненно. А для них болезненно, очень болезненно, что ты живешь на свете, дыханием своим отравляешь воздух, топчешь Святую для них Землю, причем неважно где – здесь или в Тель-Авиве. Так что зря ты надеялся на чудо – война только начинается.
* * *
Попытка получить оружие официальным путем, разумеется, наткнулась на жесткий отказ. Без него за пределы поселения лучше было не соваться, и в течение трех дней овечек пришлось кормить травкой, растущей в Канфей-Шомроне, что не способствовало ни озеленению последнего, ни... Впрочем, что касается отношения собратьев по поселению, они хмурились, но молчали – если Ниссим пригнал овечек, значит, так надо. А что гадят – так ничего не поделаешь.
Один лишь Натан не выдержал. Пригласил Ниссима в секретариат поселения и там напрямую спросил:
- Объясни, Ниссим, чего ты добиваешься, чего ты хочешь?
- Я могу сказать, чего я не хочу, - ответил Ниссим. - Я не хочу, чтобы мы жили, как в осажденном лагере. Я не хочу, чтобы дети наши боялись выйти за пределы поселения. Слушай! – он схватил Натана за плечо. - Дай мне на завтра свой «узи»!
Натан подпрыгнул:
- Ты с ума сошел! Передача оружия другому лицу карается...
- Дай мне «узи»! – закричал Ниссим. – Пойми, ситуация остывает! Ситуация протухает! Я должен наводить страх, а не вызывать удивление – мол, не прошло и года, как очнулся. Я должен разобраться с ними не позднее, чем завтра! Дай «узи»...
- С кем «с ними»? – пролепетал окончательно сбитый с толку Натан.
- С арабами, с пастухами!
- Скажем, на завтра я тебе одолжу свой автомат, а что, что ты будешь делать послезавтра? – промямлил Натан с лицом главнокомандующего, подписывающего акт о полной и безоговорочной капитуляции. И очки свалились с его носа.
* * *
Молоденькие сосенки, сосенки-подростки высотою в человеческий, а то и в овечий рост, приветливо замахали Ниссиму. Каждая из них казалась ему чем-то похожей на Хаггая. Словно Хаггай не умер, а в каком-то новом обличии, растиражированный в десятках экземпляров радостно приветствовал его взмахами зеленых веток.
Обрыв представлял собою не слоеную скалу, а скол земли, напичканный глыбами, так что сильно напоминал мякоть граната, начиненную косточками. На свеже-зеленых склонах, освещенных солнцем, темнели оливы и сверкали скалы.
Покорные длинному шесту, овцы двигались вдоль обрыва. Окинув взглядом окрестности, он убедился, что арабов рядом нет, но вместо того, чтобы расслабиться, сорвал с плеча «узи» и спустил предохранитель. Затем, подталкивая овец шестом, двинулся к хребту, туда, где недавно встречался с арабскими коллегами. Он поднялся на холм, и взору его предстала идиллическая картинка. Вся долина была усеяна овцами, которые паслись меж ноздреватых валунов. При этом овцы сами напоминали большие валуны, а валуны напоминали небольших овец. Каждый пастух вроде как пас свою отару, но сейчас овцы явно перемешались.
«Интересно, - подумал Ниссим, - как они отличают своих овец от чужих, когда те перепутаются?»
Ровно посередине, там, где грунтовая дорога пересекалась с овечьей тропкой, стояли все те же четверо арабов. К ним-то Ниссим и направил стопы.
- Не двигаться! – крикнул он. Все трое обернулись. Издалека выражение лиц их было невозможно разглядеть, но Ниссим не сомневался, что у всех троих в глазах сквозит безмерное удивление. Что, мол, там пищит эта еврейская козявка?
Впрочем, не исключено, что когда они увидели в его руках автомат, удивление сменилось другими чувствами.
Главное – сейчас не дать им опомниться. А что потом – видно будет. Ниссим вскинул «узи», перевел предохранитель на стрельбу очередями, прицелился и нажал с такой силой, что пальцу стало больно. Металлический приклад больно застучал в плечо. Пули вспахали землю метрах в двух впереди арабов. Овцы жалобно заблеяли и потрусили прочь от страшного дяди. Арабы застыли, остолбенев, что и требовалось доказать. Повесив автомат обратно на плечо, Ниссим подошел поочередно к каждому из четырех и отхлестал по щекам. Крайний справа – ушастый, коренастый, бородатый после первых же двух пощечин расплакался. А вот черноусый так сверкал очами, что, казалось, сейчас из них вырвутся два лазерных луча и испепелят Ниссима, но не вырвались, не испепелили, а присутствие старика-«узи» на плече у страшного еврея задавило в корне все позывы к неповиновению. Тяжелее всего было с бритым (или лысым, Ниссим не разобрал), обладателем говорящих глаз. Когда он отвешивал тому пощечины, глаза эти смотрели на него в упор, причем спокойно, и ни разу, что поразительно, не моргнули. Ниссим весь вспотел, пока бил по щекам этого араба, а араб наблюдал так, словно это по его приказу били кого-то третьего. Ниссим бил и чувствовал, что, если сейчас этот араб скажет ему: «Отдай автомат», он отдаст ему безропотно. К счастью, арабу такая мысль в голову не пришла, или духу не хватило, а может, и то и другое.
Окончив экзекуцию, Ниссим сделал шаг назад, немного пришел в себя и с удовлетворением оглядел побитую команду. После чего объявил:
- Говорить буду на иврите. Здесь Эрец Исраэль, и говорят на иврите. Халь интум тафhамунэни? Вам понятно? Если кто-то чего-то не понимает, другой ему переведет. Тарджэм... А тому, кто не захочет понимать мой язык, придется, с помощью Б-жьей, иншалла, понимать язык моего приятеля ... – он вновь сорвал с плеча «узи» и, быстро переведя предохранитель на одиночные выстрелы, пальнул в воздух. Арабы и овцы вздрогнули. – Исмани? Вы меня слышите?
Арабы дружно кивнули. Нормально. Контакт есть.
- Итак, - продолжал Ниссим. – Ни в этой долине, ни на склонах хребта... – он сделал плавное движение рукой, как полногрудая русская красавица во время исполнения народного танца, - ...ни в вади по ту сторону поселения, ни на этой горке, никто из вас больше скот не пасет. Любая овца, любой ягненочек, забредшие на эту территорию, автоматически становятся моими. Любой из вас и вообще любой араб, появившийся в этих местах иначе, как по согласованию с руководством поселения или лично со мной, автоматически становится трупом.
Он послал еще одну пулю в небеса. Арабы и овцы призадумались.
- Халь интум тафhамунэни?
Арабы кивнули с такой готовностью, словно долго тренировались. Овцы удивленно поглядели на них. Они не ожидали от своих всемогущих хозяев подобного раболепия.
- И передайте всем остальным – это земля Канфей-Шомрона. Вам здесь делать нечего. А там – он показал на Эль-Фандакумие – там вы еще некоторое время можете пожить. Все понятно?
Арабы в очередной раз кивнули. При этом на лицах у них было выражение, будто они играют с Ниссимом в какую-то игру, и игра им очень нравится.
- Тогда вон отсюда! – провозгласил Ниссим. Пастухи дружно повернулись и двинулись прочь, но не пройдя и пяти метров, тот, что с говорящими глазами, обернулся и начал на вполне сносном иврите:
- Я бы только хотел выяснить...
- Вон! – неожиданно для самого себя рявкнул Ниссим.
Пастух пожал плечами и вместе с остальными пошел прочь, а Ниссим продолжал стоять, сжимая «узи», покуда арабы вместе с их стадами не скрылись за хребтом. И потом он все стоял, еще не веря, что бой с этим странным человеком, с этим ангелом Ишмаэля, он выиграл. Только по неунимаемой дрожи губ видно было, как его трясет.
* * *
Ниссим подогнал стадо к маленькому бассейну, который образовался в скале после недавних обильных дождей. Грех было не воспользоваться возможностью немного сэкономить силы, которые он тратил, чтобы натаскать воды для овечек, когда те в загоне.
Овцы пили жадно, хлюпая, особенно старался Черный, в то время как Зейнаб интеллигентно поджимала полные губки, дескать, без воды жизни нет, вот и приходится пить, но заметьте – без всякого на то аппетиту. Ниссим нашел камень побольше и присел.
Бассейн на глазах мелел, и Ниссим вспомнил детскую сказку о птичке-невеличке, которая грозилась выпить море. Похоже, с талантами его овец подобная задача не выглядела столь уж невыполнимой. Какой же выход? Водить их к ручью, что километрах в четырех от поселения, - далеко, к тому же небезопасно. Если войдет в привычку в одно и то же время ходить туда и обратно, рано или поздно арабы сумеют организовать против него успешную засаду. Брать воду в поселении? Так ее людям не хватает, да и дорого. Рыть колодец? Можно попробовать, но он, Ниссим, никогда этим не занимался и не знает, насколько быстро и хорошо у него это получится. Ведь в этом деле, как и в любом другом, есть какие-то производственные секреты.
Еще один вариант – договориться с кем-нибудь, чтобы воду ему привозили, или самому приобрести цистерну и раз в несколько дней гонять в Натанию или Кфар-Сабу за водой. Вопрос номер один – где взять цистерну? Вопрос номер два – где закупать воду? Вопрос номер три – кто будет пасти овец, пока он будет мотаться по воду? Двухлетний Ашер? Трехлетний Меир? Ривка, которая попеременно сидит то с тонущим в соплях Меиром, то с погрязшим в поносе Ашером?
Удовлетворив свои питьевые и некоторые другие потребности, Зейнаб подошла к нему, сидящему на камне, и ткнулась горячим носом в сложенные на животе ладони. Еврейские овечьи глаза смотрели мудро и преданно.
- Слушай, Зейнаб, - заговорил Ниссим, - а может, ты никакая не овца, а замаскированная собака? С чего ты так любишь ластиться?
Внезапно сзади послышался звук, будто упал камушек. Неужели его овечки вздумали кидаться камнями? Или еще что-нибудь подобное пришло в их дурацкие кудлатые головы?
Он обернулся. Сзади была пещерка, где, очевидно, и упал камушек. Довольно большая, в человеческий рост. Наверно, это летучая мышь. Небось, отсыпаются днем! Надо посмотреть.
Ниссим вдруг ощутил в теле потрясающую легкость. Казалось, не человек поднялся на ноги с покрытого лишайниками ноздреватого камня, а птица вспорхнула в небо.
Пещерка ослепила темнотой. Но в этой темноте он ощутил, как нечто крупное мелькнуло в глубине. Каким-то, даже не внутренним, а сторонним, если не сказать зеркальным, взглядом он увидел себя, загораживающего вход в пещеру, загораживающего солнце от того, кто в пещере, а потом увидел себя тем, кто в пещере, – сжимающим нож в сердце тьмы, приготовившимся к прыжку. Едва успев вернуться в свое тело, Ниссим почувствовал смертельную угрозу и резко отскочил назад – назад и в сторону. И тут же, пронесшись мимо него с ножом в руках, из пещеры вылетел молодой араб. Вылетел – и, споткнувшись о подставленную Ниссимом – почти машинально – ногу, растянулся на покрытой травою площадке перед входом в пещеру. Лезвие сверкнуло на солнце, и это вывело Ниссима из оцепенения. Подскочив к покоящемуся на колючках несостоявшемуся убийце, он со всей силы ногою, одетой в бутс, врезал тому по руке, попав точно по запястью. Это действие имело двойной эффект – во-первых, судя по воплю, разнесшемуся по ущелью, рука надолго вышла из строя, а во-вторых, нож отлетел в сторону метра на полтора, и, хотя лучи продолжали играть на его стальной поверхности, он, замерев одиноко на кочке под ветвями старой оливы, сразу же перестал быть смертельным оружием – так, железка и железка.
Прежде чем парень успел подняться, Ниссим с размаху нанес ему еще удар - ногой под ребра. Тот, перекатившись на спину, начал делать движения ладонями так, будто играл в волейбол.
- Мин айна анта? - Откуда ты? – спросил Ниссим. – Мин Эль-Фандакумия?
- Наам! – Да! – в ужасе закричал лежащий на земле арабчонок и вновь замахал руками, точно пытался отвести от себя ночной кошмар.
- Передай своим друзьям, - Ниссим перешел на иврит, - что если еще раз случится что-нибудь подобное, всех их без разбору перестреляю поодиночке. А теперь катись отсюда, пока я тебя первого не пристрелил.
Он схватил горе-террориста за шиворот и поставил на ноги, но тот тотчас же согнулся пополам и выплеснул содержимое своего желудка себе на остроносые туфли. Затем выпрямился и, заблеванный, пошатываясь, поплелся прочь.
* * *
Слово свое Ниссим не сдержал. То, что он обозначил словами «что-то подобное», все-таки случилось, но он растерялся и реагировать не стал. А дело было так: через пять дней после приятной беседы с пастухами и, соответственно, через два дня после неудачного покушения на его жизнь, он гнал своих овечек, коих за прошедший период приобрел еще пару, через проход в горах, и когда проходил близко к скале, мимо пролетела глыба и ударилась о землю прямо у его ног. Он мгновенно сорвал с плеча «узи» и выпустил очередь в воздух, туда, откуда эта глыба сорвалась. Там царила полнейшая тишина – ни топота ног, ни даже шороха. Скалы вокруг поляны, где он пас овечек, были отвесными, и взобраться, чтобы посмотреть, кто помог камню сорваться и помог ли, не было никакой возможности. Пришлось обойти невысокий длинный отрог, ответвление хребта, тянувшегося с севера на юг, и погнать вдоль обрыва овец в надежде, что вскоре увидит какую-нибудь тропку, ведущую на этот обрыв. Овцы бурно выражали возмущение тем, что их уводят с вкусной полянки прежде, чем они успеют превратить ее в лунный кратер. Зейнаб даже попыталась отстать от коллектива и вернуться на дожор. Пришлось сбегать за ней и, угрожая палкой, а временами символически тыча этой палкой ей в бок, вернуть девушку в лоно. Наконец нарисовалась чуть заметная тропинка, уходящая наверх, и Ниссим, обуреваемый таким сильным нетерпением, что решил на какое-то время оставить свою паству – не разбежится, чай! – буквально взлетел по этой тропе и побежал назад, туда, откуда, по его предположению, и был сброшен камень. Ни-че-го. Небольшая площадка, где среди бурого грунта лежат серые глыбы, как и всюду в Самарии, пористые, но в этом месте к тому же и какой-то странной формы – словно оплавленные – может, порода такая? И ни окурочка, ни спичинки, ни следа. Как будто здесь единственное место во всей Земле Израиля, где ни разу не ступала нога человека. Как будто камень этот сам сорвался с кручи. А может, действительно, сам сорвался.
И что теперь делать? Предположим, он подстережет усатого или того, с говорящим взглядом, или и того и другого, и пристрелит. Сначала одного, потом второго. Не успеет. Загребут прежде, чем выйдет на след второго. И посадят, причем хорошо посадят. Араб не еврей, за его убийство в Израиле сажают капитально.
Плюнув, Ниссим потащился назад. Хорошо хоть овцы не разбрелись. Площадка, от которой уходила вверх тропа, была не менее сочной, чем та полянка, на которой он находился, когда сверху сбросили камень. Ну что ж, пусть пытаются что-то сделать исподтишка. По крайней мере, открыто за эти пять дней в окрестностях Канфей-Шомрона ни разу не появились ни арабские овцы, ни арабские пастухи.
* * *
- Ниссим! Ниссим! Где овечки?
Разбуженный соседским Ицхаком, Ниссим соскочил с постели и тут же вновь сел.
«Благодарю Тебя, Царь живой и вечный, что вновь вдохнул в меня душу мою», - забормотал он слова молитвы, которую еврей произносит сразу же после пробуждения.
Маленький Ицхак терпеливо дождался слов «велика верность Твоя!» и начал отвечать на вопросы, которыми его тотчас же забросал окончательно проснувшийся Ниссим.
Итак, Ицхак и его друзья сегодня примерно до половины одиннадцатого вечера сидели у костра («к лаг баомеру* готовились», - пояснил он) и, проходя мимо загона, заметили, что дверь как-то странно поскрипывает. Ясно было, что она не только не заперта, но и не закрыта, а лишь прикрыта, причем небрежно. Они не утерпели и заглянули внутрь. Загон был пуст. Ребята тотчас же бросились в сторону Эль-Фандакумие, куда по их - да и Ниссима – мнению, угнали овец. В деревню входить поостереглись. «И слава Б-гу!» - подумал Ниссим.
Он посмотрел на часы. Два часа ночи.
До утра Ниссим еле дотянул. «Как там мои овечки? – думал он. – Как там мои кудрявенькие? Как там моя Зейнаб? Как там мой Черный? Как там моя Звездочка? Как там моя Блондинка? Как там моя Пальма?»
А он и не знал, что так успел к ним привязаться, что и солнышко его поутру не радует, ежели Зейнаб не ткнется мордой ему в ладони, обдавая их горячими струйками воздуха из ноздрей.
В половине седьмого утра Ниссим позвонил Натану Изаку и раву Хаиму. Было принято решение всем вместе отправиться на поиски. Разумеется, к ним присоединился Элиэзер-Топор и Менахем Штейн. Весь день бродили по окрестностям в поисках арабских стад и пастухов, но те как сквозь землю провалились. Тогда уже вечером они явились в Эль-Фандакумие – в те времена деревня представляла собой несколько проселочков; они, словно прожилки на зеленом листе, отходили от главной улицы, она же – Шхемская дорога, которую несколько месяцев назад израильтяне впервые в истории заасфальтировали. Вдоль проселков тянулись сложенные из плохо обтесанных камней дома. Они стояли довольно близко друг к другу, а вокруг были набросаны сады и виноградники.
Наконец неподалеку от оливковой рощи наткнулись на загон для скота, открыли дверь и вывели на волю всех овец. Овец было шестнадцать штук. Ниссим прилепил к изгороди записку для хозяина загона: «Когда Ниссим Маймон из поселения Канфей-Шомрон получит назад своих овец, ты получишь своих».
После чего, держа автоматы в состоянии боевой готовности, двинулись по деревне. Улицы были пусты. Но к освещенным окнам прилипли застывшие в бессильной злобе лица селян.
Курдючные овцы, которых они привели, были похожи на его нежных мериносов, как пни и коряги на свежепосаженные молодые сосенки.
На следующий день у дверей Ниссимова эшкубита послышалось блеянье. Ниссим вышел. У входа стоял немолодой араб с пегими усами, в куфие и в белой до пят рубахе.
Двери Ниссимова загона открылись. Возвращайтесь, путешественники! Черный... Пальма... Звездочка... Блондинка... Принцесса... Рустам... Буйвол... Ахашверош... Директор... Не хватало еще одной.
- А где тут была еще... ну такая... - голос Ниссима дрогнул. – Такая серая, губастая.
- Ибрагим устроил праздник по поводу удачного... э-э-э... приобретения. Зарезал одну.
Ниссим отвернулся.
- Как тебя зовут? – спросил он, справившись наконец со слезами.
- Муса, - тихо признался тот, будто в чем-то постыдном.
- Ты участвовал в этом пиршестве? – спросил он, не поворачиваясь, и увидел краем глаза, как Муса мотнул головой.
- Мы с ним не друзья. Я из Эль-Фандакумие, а он издалека, из Бурки.
Как ни горько было Ниссиму, но тут он удивленно присвистнул. Значит, его мохнатых любимцев угоняли черт-те куда, в Бурку. Да они с друзьями в жизни бы не нашли. А этот
Муса – чик-чак! Воистину, все арабы – одна семья.
А Муса меж тем смиренно ждал.
- Слушай, Муса, - произнес наконец Ниссим, скрестив руки на груди и глядя арабу прямо в глаза. – Спасибо тебе, что ты пригнал овец. Из тех, что я забрал у тебя, я возвращаю одиннадцать. А за... – он чуть было не сказал «Зейнаб» - а за десятую овцу ты приведешь мне пятерых овец. Слышишь, за невозвращенную овцу твой Ибрагим заплатит пятерыми! Тогда получишь своих.
- Но господин...
- И вот что, Муса. Ты хороший парень. Не сердись на меня, что я не стал разбираться, а забрал у тебя овец. Пока что... на тебе за труды!
По тем временам сумма в сто шекелей даже для евреев-поселенцев была огромной, а для арабов, у которых цены в два-три раза были ниже из-за отсутствия налогов, просто сумасшедшей.
Счастливый Муса, рассыпаясь в благодарностях, погнал домой возвращенный ему многохвостый залог - скорее, пока добрый саид не передумал. На следующий день он пригнал в Канфей-Шомрон пять штрафных Ибрагимовых овец. Впоследствии оказалось, что попутно он набил Ибрагиму морду.
После этого арабские пастухи в окрестностях поселения не показывались, если не считать коротышку, который от имени всех троих явился к аффанди Ниссиму, чтобы пригласить его, если выдастся время, пасти свой скот вместе с ними во-о-он на том склоне. А если нет, он, Исмаил, всегда будет рад, если аффанди удостоит его своим вниманием и нанесет ему визит в Эль-Фандакумие.
А когда у тебя температура тридцать девять, в постели находиться нет никакого удовольствия, но надо, потому что стоит только встать и пройтись по дому, не говоря уже о том, чтобы выйти, как тебя начинает ломать, и голова кружится, и все болит, и даже в туалет тяжело идти, и ты идешь туда лишь потому, что стоит тебе хотя бы заикнуться о своем состоянии, мама запретит тебе вылезать из-под одеяла, а под кровать поставит - какой позор! – ночной горшок, словно ты маленький мальчик.
Но как сейчас сидеть дома, когда, вынимая градусник изо рта, всего-то видишь какие-то жалкие тридцать семь и шесть десятых, и освобождение от уроков тебе дал доктор Миркин только потому, что он и табуретке освобождение даст, если та попросит? Вот в эту пору торчать дома особенно обидно. А если еще за окном светит солнце, на небе ни облачка и дует прохладный ветерок... Хаггай аккуратно спустил ноги с кровати, всунул их в теплые тапочки, прошелся по проходной каморке, носящей пышное название «салон», к сырому углу с рукомойником и плиткой, гордо именуемому «пинат-охель**». Он заглянул за перегородку. Мама замешивала тесто. Она была настолько увлечена этим процессом, что...
В общем, более удачный момент представить себе было невозможно. На цыпочках Хаггай вернулся в свою комнату и быстро-быстро натянул брюки, рубашку и свитер. Возникла проблема с обувью. Кеды лежали в выкрашенном не очень тщательной отцовской кистью белом шкафчике прямо за спиной у мамы, и достать их незаметно было невозможно. Для этого пришлось бы превратиться в невидимку, а на это Хаггая при всей его склонности к проделкам, пока не хватало. Ну что ж, придется сматываться в тапках!
Хаггай на цыпочках прошел к входной двери, отворил ее... Бесшумно не получилось – на прошлой неделе дожди лили так, что казалось, на небе скоро и воды не останется, и дерево, или, как отец его называет, ДСП, настолько отсырело, что дверь начинала царапать пол при первой же попытке ее приоткрыть. Так что мама неизбежно должна была услышать, оглянуться, и тогда... ой-ой-ой! Но мама, к счастью, вернее, к несчастью,
не оглянулась, и он беспрепятственно вынырнул из полутемного жилища на залитую солнцем полянку перед домом. Все складывалось удачно. Знал бы он, чем обернется для
него эта удача! Велосипед стоял у белой стены эшкубита***. Хаггай вспомнил, как, живя в Раанане, вынужден был всякий раз, возвращаясь с гуляния, затаскивать велосипед на третий этаж. Тащить по узким лестницам, катить по площадкам. А здесь, в поселении, даже двери не запирались, а уж велосипед оставить на улице – в чем проблема? Вокруг свои! Удобно!
Напротив поселения по хребту плыла тень от облачка, делавшая накрытый ею участок из светло-зеленого темно-зеленым. Потом вновь наступало просветление. Как Хаггай и предполагал, тапочки если и не превращали езду в сплошное мучение, то изрядно сокращали получаемое от нее удовольствие – ступни, не найдя опоры пяткам, вихлялись в произвольных направлениях, подошвы, гладкие, как полированный стол, то и дело соскальзывали с педалей. Но воздух вокруг был таким чистым, какой бывает только в горах – чистым до душистости, - небо таким нежным, а солнце таким гостеприимным, что он решил не отказываться от своего первоначального замысла и отправился на прогулку.
Вдоль асфальтированных улиц, мощеных дорожек и просто проселков стояли эшкубиты и караваны да хаотично растущие деревья самых разных пород, которые поселенцы каждый очередной Ту-бишват высаживали изо всех сил.
Дорога была вполне сносная, несмотря на то, что на прошлой неделе в нее с небес накачали воды. Хаггай ехал под горку. Поселение осталось за спиной. Слева, на склоне ущелья, были в беспорядке набросаны огромные ноздреватые глыбы. Между ними в негустой траве прорисовывались и вновь пропадали под глыбами белые, усеянные мелкими белыми камушками, бурые тропинки, протоптанные арабскими овцами, безраздельными хозяевами всей округи.
Справа с горного хребта густой зеленой волной сплескивался сосновый лес. Тропка уходила все ниже и ниже. Несмотря на проблемы с обувью, ехать было приятно. На дорогу выскочило несколько войлочных овец с длинными отвислыми ушами. Вслед за ними, размахивая бичом, вынырнул из-за камня пастух – молодой мужчина с усищами и в куфие. Он пристально посмотрел вслед еврейскому мальчику, едущему на велосипеде, затем с легкостью взбежал, точнее, взлетел на гору и кому-то махнул рукой. И тотчас же перед лицом завернувшего за угол Хаггая просвистел камень. От неожиданности Хаггай дернулся, подошвы его соскочили с педалей, и колючки, растопырившие узкие листья и копьеподобные шипы неожиданно понеслись навстречу. Он еле успел зажмуриться, чтобы при падении не выколоть себе глаза, и тут же услышал звук приближающихся шагов.
* * *
- Хаггай! Хаггай!
Анат и сама понимала, что кричать смысла нет. Велосипеда не видно, а значит, Хаггай воспользовался тем, что она готовила пирог - для него, между прочим, - и не заметила, как он умчался куда-то кататься. Ну ничего, как раз к тому времени, как приедет, пирог испечется. Но конечно же, свинство вот так сбегать у мамы за спиной. Вообще, ежели у тебя температура, и ты не поехал в школу, будь добр, сиди дома, желательно, в постели. Ладно, покатается, вернется и тогда она ему задаст. Анат приступила к мытью темно-коричневых линолеумных полов. Вскоре она закрутилась, замоталась и опомнилась лишь часа через полтора, когда по всем расчетам Хаггай уже должен был вернуться. Но он не вернулся.
Из школы – а она находилась в другом поселении - возвратились Даниэль с Рафаэлем. Хана, дочь соседки, привела из садика маленькую Эстер, которую забрала, когда ходила за своим братом. Хаггая не было.
Солнце уже перебралось через небесный перевал и начало свой путь вниз, в расположенную к западу от Канфей-Шомрона долину, которая каждый вечер по-крокодильи проглатывала его красный, оранжевый или бордовый диск, предварительно разжевав его черными челюстями скал.
Анат забеспокоилась. Она отправила девятилетнего Даниэля и восьмилетнего Рафаэля по домам друзей Хаггая – может, мальчик заглянул к кому-то из них и засиделся. Братья вернулись довольно быстро и сообщили, что у Тувии Лифшица и Эльяшива Маймона Хаггая нет, а Беери Бен-Цви и Матанеля Гадора самих нет дома. Беери еще не вернулся из школы, а Матанель вернулся, но уже успел куда-то уплестись.
Может быть, Хаггай где-то вместе с Матанелем?
- Дани, - сказала Анат, - беги в колель* к отцу и скажи, что Хаггай пропал.
Вот и произнесено это страшное слово.
- Скажи, что Хаггай пропал. Пусть отец бежит в секретариат. Я его там жду. Рафи, ты останешься с Эстер. Пожалуйста, не оставляй ее одну. Ты меня слышишь? Хватит играть с мячиком! В прошлый раз, когда я тебя с ней оставляла, она залезла на табурет и стала шарить по верхней крышке буфета, еще немного, и схватила бы ножницы!
Говорила, а сама думала: «Хаггай! Хаггай! Хаггай! Г-споди, помоги!»
* * *
- Так во сколько, во сколько, говоришь, он уехал? – спросил секретарь поселения Натан Изак, выслушав сбивчивый рассказ Анат, и подпрыгнул от волнения.
- Да не знаю я! – пытаясь сдержать слезы, застонала Анат. – Тесто замесила в двенадцать, а спохватилась, что его нет, в два.
- Гм... Сейчас уже десять минут шестого. – Натан помрачнел. – Даже если бы он уехал за пять минут до того, как ты заметила его отсутствие, уже должен бы вернуться.
Дверь эшкубита, в котором располагался секретариат поселения, распахнулась, и в комнату влетел Цион, отец Хаггая.
- В полицию звонили? – выкрикнул он.
- Сейчас позвоню, - тихо ответил Натан. – Что полиция? Приедет один коп – что он сможет сделать? Надо организовывать собственную команду и отправляться на поиски.
- Одно другому не мешает.
- Цион! Мне Анат ровно три минуты назад все рассказала. Что я мог успеть за это время? Вот тебе аппарат – звони, звони! А я буду организовывать поисковую команду. Анат, оставайся при муже на случай, если потребуется сообщить полиции какие-то детали.
Натан почувствовал, что его голос как-то не по-командному задрожал, подпрыгнул и, не закончив фразу, выбежал из секретариата.
Сначала – в колель!
Старый ешивский барак был недавно покрашен снаружи, да так умело, что окна его, во-первых, оказались заляпаны краской, во-вторых, перестали открываться. За столами, разбившись на пары – хевруты, – сидели разновозрастные студенты и хором спорили. Кто-то давил басом, кто-то срывался на фальцет. Натан между рядами письменных столов прошел к арон акодеш, развернулся и громко сказал:
- Хевре!
Сорок пар глаз устремились к нему. Наступила тишина, словно выключился приемник,
перед тем тщетно пытавшийся в хаосе шумов выявить какую-то определенную волну.
- Хевре! Пропал Хаггай Раппопорт! Ушел из дому между двенадцатью и двумя часами
дня и не вернулся.
Начался такой шум, что казалось, включили не один приемник, а все сорок, причем каждый был настроен на свою собственную отдельную волну. Разобрать что-нибудь в этой какофонии было невозможно и, главное, не нужно. Все, что требовалось от мужчин, живущих в поселении, и тех, что приехали на учебу, – это немедленно отправиться на
поиски. Но куда?
Десятерых человек во главе с Моти Финкельштейном Натан отправил с фонарями на хребет, откуда Хаггай начал свое путешествие. Они должны были облазить ту часть гребня, которая так или иначе нависала над поселением. Пятерых велосипедистов он пустил по всем возможным велосипедным трекам в радиусе пяти-шести километров. Неровен час, парень заехал куда-нибудь, свалился с велосипеда, сломал (не дай Б-г!) ногу, и теперь не в силах двинуться. Сидит, а то и лежит где-нибудь на обочине и плачет. Может такое быть? Запросто!
Еще одна пятерка должна обыскать каждый кустик в самом поселении. Объявляя об этом, Натан чуть было не сказал: «каждый подвальчик, каждый чуланчик», но вовремя вспомнил, что в Канфей-Шомроне еще нет ни подвалов, ни чуланов.
Все же остальные должны были обшарить окрестности поселения, то есть большое лысое вади на севере, еще одно вади, поменьше, на юге, по краям его пещеры, а за ними - лес, который тянулся до самого гребня, и горку, отделявшую поселение от плоскокрышей арабской деревни.
* * *
Стемнело. Элиэзер Лифшиц, старый друг Давида Изака, некогда в Кирьят-Арбе носивший кличку «Топор», был отцом того самого Тувии Лифшица, к которому побежал младший брат Хаггая Даниэль. Вместе с равом Хаимом Фельдманом, только что приехавшим из Иерусалима и немедленно включившимся в поиски, они охрипли, бродя по сосновому лесу на склоне хребта и крича «Хаггай! Хаггай!» Наконец, рав Хаим плюхнулся задом на густо обсыпанную сухой хвоей кочку, достал шестую за полтора часа поисков сигарету, щелкнул зажигалкой и затянулся. А Элиэзер, расставив ступни на ширину плеч, стал с обрыва шарить лучом фонаря по мелкому перелеску и белеющим во тьме огромным камням. Потом выключил фонарь и мрачно сказал:
- Любой на этом склоне, кто в состоянии слышать и отвечать, либо уже отозвался бы, либо по каким-то причинам сознательно не стал этого делать. Если Хаггай здесь, то он либо без сознания, либо у него не хватает сил ответить, либо он отвечать почему-то просто не желает.
- Либо! – сказал рав Хаим, глядя в упор на Элиэзера. Оба понимали, о чем идет речь. Оба понимали, что дальше искать не имеет смысла. И оба понимали, что выразить эту мысль вслух невозможно, кощунственно.
Рав Хаим щелчком сбил уголек с сигареты, пяткой, обутой в кед, окончательно загасил ее. Затем вновь поднял глаза. На фоне вынырнувшей из облаков луны Элиэзер выглядел настолько густо-черным силуэтом, что, пока он не пошевелился, рав Хаим не мог определить, стоит ли он лицом к нему, или, пока гасил окурок, успел повернуться спиной.
В этот момент рава Хаима осенило.
- Пойдем в пещеры! – сказал он.
Пойти в пещеры означало прекратить бесцельное и безнадежное мотание по лесу. А оттуда – либо домой, либо... там будет видно.
Они начали спускаться, скользя по сухой хвое и рискуя, поскользнувшись, удариться затылком о камни или, споткнувшись о корень, полететь вниз головой.
* * *
Войти в пещеру было бы нетрудно, если бы не колючки. Их заросли доставали до пояса, а кое-где и до груди. Через минуту после того, как рав Хаим с Элиэзером вошли в них, как в пруд, на телах их, прикрытых лишь брюками, рубашками и легкими свитерками, уже не было неисполосованного места. В общем, первая попытка проникнуть в пещеру закончилась категорическим фиаско незадачливых поисковиков.
- Рав Хаим, - воззвал Элиэзер, отирая кровь со щеки. – Но ведь если мы не смогли туда попасть, вряд ли Хаггай туда попал.
Рав Хаим ответил не сразу. Он повернулся спиною к Элиэзеру и, шаря перед собой лучом фонарика, начал рассматривать что-то по другую сторону от входа в пещеру. Потом, ничего не говоря, спокойно обошел пресловутые заросли и крикнул.
- Элиэзер! Скорее иди сюда!
Что-то в его голосе показалось Элиэзеру странным. Когда же Элиэзер подошел, его и вовсе бросило в дрожь.
Сквозь площадку, заросшую колючками, прямо ко входу в пещеру вела свежепротоптанная тропа. То есть не то чтобы тропа, но растения были явно примяты не одной парой прошагавших здесь подошв. А когда еще раз выглянула луна, то в ее свете и в свете большого армейского фонаря рава Хаима и маленького карманного, принадлежащего Элиэзеру, оба увидели, что все кусты, которые повыше, обломаны. Создавалось впечатление, что несколько человек тащили здесь что-то тяжелое. И уже входя в пещеру, рав Хаим и Элиэзер знали, что они там найдут.
* * *
«Г-споди, господин наш!
Как величественно имя Твое на всей земле!
Ты, который дал славу Твою на небесах,
Из уст младенцев и грудных детей основал ты силу -
Из-за неприятелей Твоих,
Чтобы остановить врага и мстителя».
С утра погода переменилась, и дул холодный ветер. Белели на фоне бород лица поселенцев, читающих хором псалмы. Белели на фоне травы камни, усеявшие площадку, которой предназначено было стать тем святым местом, где люди Самарии сливаются с землей Самарии. Казалось, люди и земля сделаны из одного материала. Так оно и было.
Когда-нибудь этот огороженный кусок рыжевато-бурой зернистой земли украсится длинными рядами белых надгробных плит, а пока здесь зияет всего одна черная яма.
«Когда вижу я небеса Твои, дело перстов Твоих, луну и звезды, которые устроил Ты,
Что есть человек, что ты помнишь его,
И сын человеческий, что ты вспоминаешь о нем?
И ты умалил его немного пред ангелами, славой и великолепием увенчал его.
Ты сделал его властелином над творениями рук Твоих, все положил к ногам его...»
Один из таких властелинов, по имени Хаггай, лежал, зашитый в мешок. В стороне застыла Анат с черным, как ночное окно, взглядом, с лицом цвета черепа. Всхлипывали Рафи и Дани. Цион Раппопорот вообще казался каменным. Эстер, притулившись у него на руках, улыбаясь, переводила взгляд с одного поселенца на другого, словно спрашивала: «А чего это, дяденьки и тетеньки, вы здесь собрались? А где мой братик Хаггай?»
«Г-споди, как многочисленны враги мои,
Многочисленны поднявшиеся на меня!
Многие говорят о душе моей: нет спасения ему в Б-ге!
А Ты, Б-г, щит для меня, слава моя и возносишь голову мою...»
Псалмы отзвучали, и Цион начал читать каддиш - прощальную молитву.
«Итгадал вэиткааш шме раба
Беалма диврей хирутей вэямлих малхутей...»
Что с того, что в этих стихах ни разу не упоминаются ни смерть, ни загробный мир, а лишь Вс-вышний, Вс-вышний и Вс-вышний? Что с того, что наша вера шепчет нам, будто на самом деле смерти нет, а есть лишь отдых от земных работ и встреча с Творцом? Когда стоишь и читаешь каддиш, а в двух шагах от тебя, зашитый в мешок, лежит в яме тот, кто еще вчера тебя спрашивал: «Папа, а почему, когда бар-мицва, папа говорит про своего сына: «Благословен Г-сподь, освободивший меня от ответственности за него»? Что, после того, как у меня пройдет бар-мицва, ты уже не будешь мой папа?» И сколько при этом ни говори себе, что смерти нет, все равно больно, больно, больно, а смерть – вот она – зашитый мешок и комья глины.
* * *
«Бэ-э-э! Бэ-э-э!» По каменистому откосу к холму, на котором стояли эшкубиты, стало подниматься стадо войлочных овечек, которые на ходу выщипывали волоски травы. Этакие мохнатые четырехногие пинцеты, орудия самоэпиляции самарийской природы. Возглавлял это шествие, естественно, пастух – высокий, кареглазый, без куфии, зато с благородной лысиной.
Слухи в этих местах разносятся быстро, и поездка полицейского инспектора по окрестным деревням, разумеется, всех взбудоражила. Поэтому, когда Ниссим Маймон, увидев приближающегося к поселению араба, встал у него на дороге, тот сразу понял, что этот еврей сказал бы ему, если бы ему вообще пришла в голову мысль поговорить с ним. Но пастух не стал отводить глаза. И Ниссим прочел в его говорящем взгляде:
«Это не я его убил. Я даже не знаю, кто именно убил, но это и неважно. Кто бы ни был убийца, все равно, он мой брат. А вы чужаки. Чужаки, пришедшие на нашу землю. И если будет необходимость, я тоже начну вас убивать. Мы вас не ненавидим, мы просто вас не хотим. Любой из нас, если нужно, будет убивать вас. И каждый из нас, поймите, каждый сделает все, поймите, все, чтобы ни одного из вас здесь не осталось».
«Я-то это понимаю, - подумал Ниссим. – Если бы и остальные евреи это поняли!»
Араб своим посохом – толстой сухой и не очень прямой палкой – треснул барана, который в стаде выполнял функции капо, тот затрусил дальше по курганам, а за ним поспешили и остальные овцы, тряся курдюками. Какой-то молодой барашек свернул было в сторону, но пастух поднял камень, прищурился, прицелился и снайперски запустил круторогому в надутый бурый бок. Диссидент развернулся и покорно примкнул к массам.
Араб с его подопечными давно скрылись в распадке, а Ниссим, усевшись на кочку, прикрыл глаза и вновь и вновь стал просматривать этот фильм – араб, прищурившись, замахивается и камень летит в живое.
Затем ему вспомнился случай, происшедший, когда он еще в бытность свою нерелигиозным, работал в светском киббуце. На лето туда приехала группа парней и девушек из-за рубежа. Совместно с киббуцниками строили они дорогу, но при этом остатки старой дороги надо было ликвидировать. Была там очаровательная белокурая немка по имени Марион, которая пользовалась бешеным успехом у израильских брюнетов, а у нее столь же бешеным успехом пользовался Шауль Гольдфарб, сын людей, выживших в Катастрофу. Как прилипли они друг к другу с первого дня, вернее, с первой ночи, по прибытии гостей в киббуц, так сиамскими близнецами и бродили повсюду. И закончилось все это внезапно – когда Марион вздумалось поработать отбойным молотком, подробить старый, отживший свое, бетон. Словно «шмайссер», стиснула она невинное орудие труда в своих нежных девичьих ручках и, нажав на «гашетку», затряслась в такт «очередям». Щеки раскраснелись, волосы развевались, глаза горели. На глазах шокированных евреев гурия превратилась в фурию. Но хуже всего досталось Шаулю – лицо его приобрело трупно-аристократический зеленоватый оттенок, он схватился за голову и зашагал куда глаза глядят. После этого два дня невесть где пропадал, а когда вернулся, ни то что лечь с бедной Марион, а подойти к ней был не в состоянии.
Вот нечто подобное и вышло сейчас у Ниссима с образом пастуха, бросающего камень. Где бы Ниссим в тот день ни находился, стоило ему закрыть глаза, образ этот начинал преследовать его. Спустя час после встречи закрыл глаза – пастух, открыл – кладбище на одну могилу. Вечером пришел домой; закрыл глаза – пастух, открыл – родной эшкубит, дети, жена. Пошел в синагогу; закрыл глаза – пастух, открыл – евреи молятся.
Утром... утром пришло решение.
* * *
Много месяцев спустя рав Хаим как-то зашел к Ниссиму в загон для овец. Ниссим был занят тем, что выкармливал из соски новорожденного ягненка, которого бросила легкомысленная мамаша. «Ну как? – спросил рав Хаим. «Плохо», - отвечал Ниссим. - Занялся бы всем этим пораньше – Хаггай был бы жив». Но Хаггая было уже не вернуть. И когда Ниссим отправился покупать первую партию овец, цель у него была одна – чтобы других детей - не дай Б-г! – не постигла участь Хаггая.
Через несколько дней после встречи с пастухом Ниссим повел овечек в то самое вади, где убили Хаггая. День выдался спокойный, солнечный.
«Вы хотите, чтобы мы чувствовали себя в осаде, - думал Ниссим. – Вы хотите уничтожать нас по одному. Вы хотите, чтобы земля оставалась вашей, а поселение наше оказалось временным инородным наростом на ней. Не выйдет!»
Но поначалу вышло. На горке, прямо напротив солнца, появилась фигура в платке, перевязанном лентой. Ниссим понял, что это араб в куфие. Больше ничего разобрать он не смог – солнце скинуло прозрачную облачную ферендже и ослепило его. Едва нарисовавшись на гребне холма, фигура втянулась в его кромку и исчезла. Ниссим понял, что ненадолго. И направил стадо по той же дороге, по которой три дня назад ехал Хаггай, но в обратном направлении, вверх. Самая симпатичная из овечек, серенькая, с изящным еврейским носом, грустными глазками и большими чувственными губами с недоумением посмотрела на него – дескать, зачем переться в гору – вниз гораздо удобнее.
- Иди, иди, Зейнаб! – брякнул он и понял, что совершил ошибку. В тот момент, когда он дал животному имя, оно уже стало личностью, а стало быть, зарезать его на шауарму будет уже убийством, следовательно, исключено. Не хватало еще, чтобы окровавленный призрак этой Зейнаб, восстав из желудка, являлся ему в сновидениях.
Эти размышления были прерваны отнюдь не внезапным появлением на гребне уже двух фигур – в куфие и без. Они начали двигаться к нему по склону, сопровождаемые такой большой отарой, что четвероногие новоселы Ниссима рядом с ними казались горсткой отщепенцев в окружении народных масс. Под куфией он разглядел нечто молодое, черноусое, с крупными чертами лица, а во втором арабе узнал вчерашнего пастуха с говорящим взглядом.
Он поспешил навстречу пришельцам, словно каждый шаг, который они проходили, спускаясь, - это была территория, отвоеванная ими и их овцами у него самого и его овец, у поселения Канфей-Шомрон и у всего еврейского народа. В каком-то смысле так оно и было. Встреча произошла на пригорке, откуда открывался вид на Эль-Фандакумие и плато Иблиса. При этом пастухов оказалось уже не двое, а четверо. Еще двое со своими отарами подошли как раз со стороны Эль-Фандакумие.
- Анта татакалламбэль арабия? – Ты говоришь по-арабски? - спросил черноусый.
Ниссим замешкался, а потом сказал на иврите:
- Нет, только на иврите.
- Неправда, - с уверенностью сказал другой пастух, тот, что с говорящими глазами. – Говоришь. Так вот слушай. Ты сейчас заберешь своих овец и уйдешь отсюда. Вернешься в ваше гнусное поселение. Завтра поедешь их продавать. Земля вокруг поселения – наша. И в самом поселении – наша. Вы здесь временно.
Значит, правильно вчера Ниссим расшифровал его взгляд.
- А если я откажусь? – спросил он.
Не шевельнулся араб. Только скосил глаза в сторону пещеры, где нашли Хаггая. А усатый многозначительно погладил длинный нож, висевший у пояса.
- Зейнаб! Черный! – крикнул Ниссим, а сам подумал, что еще один барашек спасен от вечного гастрономического сна. - Домой!
Овцы послушно двинулись куда велено, только Зейнаб с обидой посмотрела: «Ну вот, только намылились погулять - и на тебе». Вообще, надо сказать, у этой молодой еврейки был довольно склочный характер.
Вечером в загоне Ниссим гладил Зейнаб и Черного, чесал им за ушами и сам себе толковал:
- А ты что думал? Думал, они увидят, как ты пасешь скот, и сами уйдут? И наступит мир и безопасность? Жди. Это ты отсюда видишь, что все окрестные горы – их, и ради твоего крошечного стада чуть-чуть потесниться будет им совсем безболезненно. А для них болезненно, очень болезненно, что ты живешь на свете, дыханием своим отравляешь воздух, топчешь Святую для них Землю, причем неважно где – здесь или в Тель-Авиве. Так что зря ты надеялся на чудо – война только начинается.
* * *
Попытка получить оружие официальным путем, разумеется, наткнулась на жесткий отказ. Без него за пределы поселения лучше было не соваться, и в течение трех дней овечек пришлось кормить травкой, растущей в Канфей-Шомроне, что не способствовало ни озеленению последнего, ни... Впрочем, что касается отношения собратьев по поселению, они хмурились, но молчали – если Ниссим пригнал овечек, значит, так надо. А что гадят – так ничего не поделаешь.
Один лишь Натан не выдержал. Пригласил Ниссима в секретариат поселения и там напрямую спросил:
- Объясни, Ниссим, чего ты добиваешься, чего ты хочешь?
- Я могу сказать, чего я не хочу, - ответил Ниссим. - Я не хочу, чтобы мы жили, как в осажденном лагере. Я не хочу, чтобы дети наши боялись выйти за пределы поселения. Слушай! – он схватил Натана за плечо. - Дай мне на завтра свой «узи»!
Натан подпрыгнул:
- Ты с ума сошел! Передача оружия другому лицу карается...
- Дай мне «узи»! – закричал Ниссим. – Пойми, ситуация остывает! Ситуация протухает! Я должен наводить страх, а не вызывать удивление – мол, не прошло и года, как очнулся. Я должен разобраться с ними не позднее, чем завтра! Дай «узи»...
- С кем «с ними»? – пролепетал окончательно сбитый с толку Натан.
- С арабами, с пастухами!
- Скажем, на завтра я тебе одолжу свой автомат, а что, что ты будешь делать послезавтра? – промямлил Натан с лицом главнокомандующего, подписывающего акт о полной и безоговорочной капитуляции. И очки свалились с его носа.
* * *
Молоденькие сосенки, сосенки-подростки высотою в человеческий, а то и в овечий рост, приветливо замахали Ниссиму. Каждая из них казалась ему чем-то похожей на Хаггая. Словно Хаггай не умер, а в каком-то новом обличии, растиражированный в десятках экземпляров радостно приветствовал его взмахами зеленых веток.
Обрыв представлял собою не слоеную скалу, а скол земли, напичканный глыбами, так что сильно напоминал мякоть граната, начиненную косточками. На свеже-зеленых склонах, освещенных солнцем, темнели оливы и сверкали скалы.
Покорные длинному шесту, овцы двигались вдоль обрыва. Окинув взглядом окрестности, он убедился, что арабов рядом нет, но вместо того, чтобы расслабиться, сорвал с плеча «узи» и спустил предохранитель. Затем, подталкивая овец шестом, двинулся к хребту, туда, где недавно встречался с арабскими коллегами. Он поднялся на холм, и взору его предстала идиллическая картинка. Вся долина была усеяна овцами, которые паслись меж ноздреватых валунов. При этом овцы сами напоминали большие валуны, а валуны напоминали небольших овец. Каждый пастух вроде как пас свою отару, но сейчас овцы явно перемешались.
«Интересно, - подумал Ниссим, - как они отличают своих овец от чужих, когда те перепутаются?»
Ровно посередине, там, где грунтовая дорога пересекалась с овечьей тропкой, стояли все те же четверо арабов. К ним-то Ниссим и направил стопы.
- Не двигаться! – крикнул он. Все трое обернулись. Издалека выражение лиц их было невозможно разглядеть, но Ниссим не сомневался, что у всех троих в глазах сквозит безмерное удивление. Что, мол, там пищит эта еврейская козявка?
Впрочем, не исключено, что когда они увидели в его руках автомат, удивление сменилось другими чувствами.
Главное – сейчас не дать им опомниться. А что потом – видно будет. Ниссим вскинул «узи», перевел предохранитель на стрельбу очередями, прицелился и нажал с такой силой, что пальцу стало больно. Металлический приклад больно застучал в плечо. Пули вспахали землю метрах в двух впереди арабов. Овцы жалобно заблеяли и потрусили прочь от страшного дяди. Арабы застыли, остолбенев, что и требовалось доказать. Повесив автомат обратно на плечо, Ниссим подошел поочередно к каждому из четырех и отхлестал по щекам. Крайний справа – ушастый, коренастый, бородатый после первых же двух пощечин расплакался. А вот черноусый так сверкал очами, что, казалось, сейчас из них вырвутся два лазерных луча и испепелят Ниссима, но не вырвались, не испепелили, а присутствие старика-«узи» на плече у страшного еврея задавило в корне все позывы к неповиновению. Тяжелее всего было с бритым (или лысым, Ниссим не разобрал), обладателем говорящих глаз. Когда он отвешивал тому пощечины, глаза эти смотрели на него в упор, причем спокойно, и ни разу, что поразительно, не моргнули. Ниссим весь вспотел, пока бил по щекам этого араба, а араб наблюдал так, словно это по его приказу били кого-то третьего. Ниссим бил и чувствовал, что, если сейчас этот араб скажет ему: «Отдай автомат», он отдаст ему безропотно. К счастью, арабу такая мысль в голову не пришла, или духу не хватило, а может, и то и другое.
Окончив экзекуцию, Ниссим сделал шаг назад, немного пришел в себя и с удовлетворением оглядел побитую команду. После чего объявил:
- Говорить буду на иврите. Здесь Эрец Исраэль, и говорят на иврите. Халь интум тафhамунэни? Вам понятно? Если кто-то чего-то не понимает, другой ему переведет. Тарджэм... А тому, кто не захочет понимать мой язык, придется, с помощью Б-жьей, иншалла, понимать язык моего приятеля ... – он вновь сорвал с плеча «узи» и, быстро переведя предохранитель на одиночные выстрелы, пальнул в воздух. Арабы и овцы вздрогнули. – Исмани? Вы меня слышите?
Арабы дружно кивнули. Нормально. Контакт есть.
- Итак, - продолжал Ниссим. – Ни в этой долине, ни на склонах хребта... – он сделал плавное движение рукой, как полногрудая русская красавица во время исполнения народного танца, - ...ни в вади по ту сторону поселения, ни на этой горке, никто из вас больше скот не пасет. Любая овца, любой ягненочек, забредшие на эту территорию, автоматически становятся моими. Любой из вас и вообще любой араб, появившийся в этих местах иначе, как по согласованию с руководством поселения или лично со мной, автоматически становится трупом.
Он послал еще одну пулю в небеса. Арабы и овцы призадумались.
- Халь интум тафhамунэни?
Арабы кивнули с такой готовностью, словно долго тренировались. Овцы удивленно поглядели на них. Они не ожидали от своих всемогущих хозяев подобного раболепия.
- И передайте всем остальным – это земля Канфей-Шомрона. Вам здесь делать нечего. А там – он показал на Эль-Фандакумие – там вы еще некоторое время можете пожить. Все понятно?
Арабы в очередной раз кивнули. При этом на лицах у них было выражение, будто они играют с Ниссимом в какую-то игру, и игра им очень нравится.
- Тогда вон отсюда! – провозгласил Ниссим. Пастухи дружно повернулись и двинулись прочь, но не пройдя и пяти метров, тот, что с говорящими глазами, обернулся и начал на вполне сносном иврите:
- Я бы только хотел выяснить...
- Вон! – неожиданно для самого себя рявкнул Ниссим.
Пастух пожал плечами и вместе с остальными пошел прочь, а Ниссим продолжал стоять, сжимая «узи», покуда арабы вместе с их стадами не скрылись за хребтом. И потом он все стоял, еще не веря, что бой с этим странным человеком, с этим ангелом Ишмаэля, он выиграл. Только по неунимаемой дрожи губ видно было, как его трясет.
* * *
Ниссим подогнал стадо к маленькому бассейну, который образовался в скале после недавних обильных дождей. Грех было не воспользоваться возможностью немного сэкономить силы, которые он тратил, чтобы натаскать воды для овечек, когда те в загоне.
Овцы пили жадно, хлюпая, особенно старался Черный, в то время как Зейнаб интеллигентно поджимала полные губки, дескать, без воды жизни нет, вот и приходится пить, но заметьте – без всякого на то аппетиту. Ниссим нашел камень побольше и присел.
Бассейн на глазах мелел, и Ниссим вспомнил детскую сказку о птичке-невеличке, которая грозилась выпить море. Похоже, с талантами его овец подобная задача не выглядела столь уж невыполнимой. Какой же выход? Водить их к ручью, что километрах в четырех от поселения, - далеко, к тому же небезопасно. Если войдет в привычку в одно и то же время ходить туда и обратно, рано или поздно арабы сумеют организовать против него успешную засаду. Брать воду в поселении? Так ее людям не хватает, да и дорого. Рыть колодец? Можно попробовать, но он, Ниссим, никогда этим не занимался и не знает, насколько быстро и хорошо у него это получится. Ведь в этом деле, как и в любом другом, есть какие-то производственные секреты.
Еще один вариант – договориться с кем-нибудь, чтобы воду ему привозили, или самому приобрести цистерну и раз в несколько дней гонять в Натанию или Кфар-Сабу за водой. Вопрос номер один – где взять цистерну? Вопрос номер два – где закупать воду? Вопрос номер три – кто будет пасти овец, пока он будет мотаться по воду? Двухлетний Ашер? Трехлетний Меир? Ривка, которая попеременно сидит то с тонущим в соплях Меиром, то с погрязшим в поносе Ашером?
Удовлетворив свои питьевые и некоторые другие потребности, Зейнаб подошла к нему, сидящему на камне, и ткнулась горячим носом в сложенные на животе ладони. Еврейские овечьи глаза смотрели мудро и преданно.
- Слушай, Зейнаб, - заговорил Ниссим, - а может, ты никакая не овца, а замаскированная собака? С чего ты так любишь ластиться?
Внезапно сзади послышался звук, будто упал камушек. Неужели его овечки вздумали кидаться камнями? Или еще что-нибудь подобное пришло в их дурацкие кудлатые головы?
Он обернулся. Сзади была пещерка, где, очевидно, и упал камушек. Довольно большая, в человеческий рост. Наверно, это летучая мышь. Небось, отсыпаются днем! Надо посмотреть.
Ниссим вдруг ощутил в теле потрясающую легкость. Казалось, не человек поднялся на ноги с покрытого лишайниками ноздреватого камня, а птица вспорхнула в небо.
Пещерка ослепила темнотой. Но в этой темноте он ощутил, как нечто крупное мелькнуло в глубине. Каким-то, даже не внутренним, а сторонним, если не сказать зеркальным, взглядом он увидел себя, загораживающего вход в пещеру, загораживающего солнце от того, кто в пещере, а потом увидел себя тем, кто в пещере, – сжимающим нож в сердце тьмы, приготовившимся к прыжку. Едва успев вернуться в свое тело, Ниссим почувствовал смертельную угрозу и резко отскочил назад – назад и в сторону. И тут же, пронесшись мимо него с ножом в руках, из пещеры вылетел молодой араб. Вылетел – и, споткнувшись о подставленную Ниссимом – почти машинально – ногу, растянулся на покрытой травою площадке перед входом в пещеру. Лезвие сверкнуло на солнце, и это вывело Ниссима из оцепенения. Подскочив к покоящемуся на колючках несостоявшемуся убийце, он со всей силы ногою, одетой в бутс, врезал тому по руке, попав точно по запястью. Это действие имело двойной эффект – во-первых, судя по воплю, разнесшемуся по ущелью, рука надолго вышла из строя, а во-вторых, нож отлетел в сторону метра на полтора, и, хотя лучи продолжали играть на его стальной поверхности, он, замерев одиноко на кочке под ветвями старой оливы, сразу же перестал быть смертельным оружием – так, железка и железка.
Прежде чем парень успел подняться, Ниссим с размаху нанес ему еще удар - ногой под ребра. Тот, перекатившись на спину, начал делать движения ладонями так, будто играл в волейбол.
- Мин айна анта? - Откуда ты? – спросил Ниссим. – Мин Эль-Фандакумия?
- Наам! – Да! – в ужасе закричал лежащий на земле арабчонок и вновь замахал руками, точно пытался отвести от себя ночной кошмар.
- Передай своим друзьям, - Ниссим перешел на иврит, - что если еще раз случится что-нибудь подобное, всех их без разбору перестреляю поодиночке. А теперь катись отсюда, пока я тебя первого не пристрелил.
Он схватил горе-террориста за шиворот и поставил на ноги, но тот тотчас же согнулся пополам и выплеснул содержимое своего желудка себе на остроносые туфли. Затем выпрямился и, заблеванный, пошатываясь, поплелся прочь.
* * *
Слово свое Ниссим не сдержал. То, что он обозначил словами «что-то подобное», все-таки случилось, но он растерялся и реагировать не стал. А дело было так: через пять дней после приятной беседы с пастухами и, соответственно, через два дня после неудачного покушения на его жизнь, он гнал своих овечек, коих за прошедший период приобрел еще пару, через проход в горах, и когда проходил близко к скале, мимо пролетела глыба и ударилась о землю прямо у его ног. Он мгновенно сорвал с плеча «узи» и выпустил очередь в воздух, туда, откуда эта глыба сорвалась. Там царила полнейшая тишина – ни топота ног, ни даже шороха. Скалы вокруг поляны, где он пас овечек, были отвесными, и взобраться, чтобы посмотреть, кто помог камню сорваться и помог ли, не было никакой возможности. Пришлось обойти невысокий длинный отрог, ответвление хребта, тянувшегося с севера на юг, и погнать вдоль обрыва овец в надежде, что вскоре увидит какую-нибудь тропку, ведущую на этот обрыв. Овцы бурно выражали возмущение тем, что их уводят с вкусной полянки прежде, чем они успеют превратить ее в лунный кратер. Зейнаб даже попыталась отстать от коллектива и вернуться на дожор. Пришлось сбегать за ней и, угрожая палкой, а временами символически тыча этой палкой ей в бок, вернуть девушку в лоно. Наконец нарисовалась чуть заметная тропинка, уходящая наверх, и Ниссим, обуреваемый таким сильным нетерпением, что решил на какое-то время оставить свою паству – не разбежится, чай! – буквально взлетел по этой тропе и побежал назад, туда, откуда, по его предположению, и был сброшен камень. Ни-че-го. Небольшая площадка, где среди бурого грунта лежат серые глыбы, как и всюду в Самарии, пористые, но в этом месте к тому же и какой-то странной формы – словно оплавленные – может, порода такая? И ни окурочка, ни спичинки, ни следа. Как будто здесь единственное место во всей Земле Израиля, где ни разу не ступала нога человека. Как будто камень этот сам сорвался с кручи. А может, действительно, сам сорвался.
И что теперь делать? Предположим, он подстережет усатого или того, с говорящим взглядом, или и того и другого, и пристрелит. Сначала одного, потом второго. Не успеет. Загребут прежде, чем выйдет на след второго. И посадят, причем хорошо посадят. Араб не еврей, за его убийство в Израиле сажают капитально.
Плюнув, Ниссим потащился назад. Хорошо хоть овцы не разбрелись. Площадка, от которой уходила вверх тропа, была не менее сочной, чем та полянка, на которой он находился, когда сверху сбросили камень. Ну что ж, пусть пытаются что-то сделать исподтишка. По крайней мере, открыто за эти пять дней в окрестностях Канфей-Шомрона ни разу не появились ни арабские овцы, ни арабские пастухи.
* * *
- Ниссим! Ниссим! Где овечки?
Разбуженный соседским Ицхаком, Ниссим соскочил с постели и тут же вновь сел.
«Благодарю Тебя, Царь живой и вечный, что вновь вдохнул в меня душу мою», - забормотал он слова молитвы, которую еврей произносит сразу же после пробуждения.
Маленький Ицхак терпеливо дождался слов «велика верность Твоя!» и начал отвечать на вопросы, которыми его тотчас же забросал окончательно проснувшийся Ниссим.
Итак, Ицхак и его друзья сегодня примерно до половины одиннадцатого вечера сидели у костра («к лаг баомеру* готовились», - пояснил он) и, проходя мимо загона, заметили, что дверь как-то странно поскрипывает. Ясно было, что она не только не заперта, но и не закрыта, а лишь прикрыта, причем небрежно. Они не утерпели и заглянули внутрь. Загон был пуст. Ребята тотчас же бросились в сторону Эль-Фандакумие, куда по их - да и Ниссима – мнению, угнали овец. В деревню входить поостереглись. «И слава Б-гу!» - подумал Ниссим.
Он посмотрел на часы. Два часа ночи.
До утра Ниссим еле дотянул. «Как там мои овечки? – думал он. – Как там мои кудрявенькие? Как там моя Зейнаб? Как там мой Черный? Как там моя Звездочка? Как там моя Блондинка? Как там моя Пальма?»
А он и не знал, что так успел к ним привязаться, что и солнышко его поутру не радует, ежели Зейнаб не ткнется мордой ему в ладони, обдавая их горячими струйками воздуха из ноздрей.
В половине седьмого утра Ниссим позвонил Натану Изаку и раву Хаиму. Было принято решение всем вместе отправиться на поиски. Разумеется, к ним присоединился Элиэзер-Топор и Менахем Штейн. Весь день бродили по окрестностям в поисках арабских стад и пастухов, но те как сквозь землю провалились. Тогда уже вечером они явились в Эль-Фандакумие – в те времена деревня представляла собой несколько проселочков; они, словно прожилки на зеленом листе, отходили от главной улицы, она же – Шхемская дорога, которую несколько месяцев назад израильтяне впервые в истории заасфальтировали. Вдоль проселков тянулись сложенные из плохо обтесанных камней дома. Они стояли довольно близко друг к другу, а вокруг были набросаны сады и виноградники.
Наконец неподалеку от оливковой рощи наткнулись на загон для скота, открыли дверь и вывели на волю всех овец. Овец было шестнадцать штук. Ниссим прилепил к изгороди записку для хозяина загона: «Когда Ниссим Маймон из поселения Канфей-Шомрон получит назад своих овец, ты получишь своих».
После чего, держа автоматы в состоянии боевой готовности, двинулись по деревне. Улицы были пусты. Но к освещенным окнам прилипли застывшие в бессильной злобе лица селян.
Курдючные овцы, которых они привели, были похожи на его нежных мериносов, как пни и коряги на свежепосаженные молодые сосенки.
На следующий день у дверей Ниссимова эшкубита послышалось блеянье. Ниссим вышел. У входа стоял немолодой араб с пегими усами, в куфие и в белой до пят рубахе.
Двери Ниссимова загона открылись. Возвращайтесь, путешественники! Черный... Пальма... Звездочка... Блондинка... Принцесса... Рустам... Буйвол... Ахашверош... Директор... Не хватало еще одной.
- А где тут была еще... ну такая... - голос Ниссима дрогнул. – Такая серая, губастая.
- Ибрагим устроил праздник по поводу удачного... э-э-э... приобретения. Зарезал одну.
Ниссим отвернулся.
- Как тебя зовут? – спросил он, справившись наконец со слезами.
- Муса, - тихо признался тот, будто в чем-то постыдном.
- Ты участвовал в этом пиршестве? – спросил он, не поворачиваясь, и увидел краем глаза, как Муса мотнул головой.
- Мы с ним не друзья. Я из Эль-Фандакумие, а он издалека, из Бурки.
Как ни горько было Ниссиму, но тут он удивленно присвистнул. Значит, его мохнатых любимцев угоняли черт-те куда, в Бурку. Да они с друзьями в жизни бы не нашли. А этот
Муса – чик-чак! Воистину, все арабы – одна семья.
А Муса меж тем смиренно ждал.
- Слушай, Муса, - произнес наконец Ниссим, скрестив руки на груди и глядя арабу прямо в глаза. – Спасибо тебе, что ты пригнал овец. Из тех, что я забрал у тебя, я возвращаю одиннадцать. А за... – он чуть было не сказал «Зейнаб» - а за десятую овцу ты приведешь мне пятерых овец. Слышишь, за невозвращенную овцу твой Ибрагим заплатит пятерыми! Тогда получишь своих.
- Но господин...
- И вот что, Муса. Ты хороший парень. Не сердись на меня, что я не стал разбираться, а забрал у тебя овец. Пока что... на тебе за труды!
По тем временам сумма в сто шекелей даже для евреев-поселенцев была огромной, а для арабов, у которых цены в два-три раза были ниже из-за отсутствия налогов, просто сумасшедшей.
Счастливый Муса, рассыпаясь в благодарностях, погнал домой возвращенный ему многохвостый залог - скорее, пока добрый саид не передумал. На следующий день он пригнал в Канфей-Шомрон пять штрафных Ибрагимовых овец. Впоследствии оказалось, что попутно он набил Ибрагиму морду.
После этого арабские пастухи в окрестностях поселения не показывались, если не считать коротышку, который от имени всех троих явился к аффанди Ниссиму, чтобы пригласить его, если выдастся время, пасти свой скот вместе с ними во-о-он на том склоне. А если нет, он, Исмаил, всегда будет рад, если аффанди удостоит его своим вниманием и нанесет ему визит в Эль-Фандакумие.
пятница, 18 февраля 2011 г.
В пещере Махпела. Из романа "Четыре крыла Земли"
В зале царил полумрак. Ковры на стенах, надгробия за решетками, узкие окна и изящные своды с изумлением смотрели на отдыхающее после освобождения Хеврона еврейское воинство.. По мере того, как спадало остаточное напряжение после боя и улетучивалась усталость, парни понемногу оживали и тишину сменил нарастающий гул.
Когда-то в усыпальнице наших отцов, именуемой «Пещера Махпела», арабы устроили мечеть. Теперь здесь – сумасшедший дом. Вот прямо на полу в кружок расселись чумазые танкисты и мордовороты из «Гивати» Тут можно услышать бесчисленные боевые истории, приключившиеся либо с самими рассказчиками, либо с кем-то из их друзей. В другом углу компания, явно возглавляемая каким-нибудь заводным «марокканцем», поет и прихлопывает в ладоши. У стены, испещренной змеистыми арабскими письменами, религиозные солдаты уже образовали миньян – боевую группу для совместной молитвы. Любопытно, что и молятся они как-то по-солдатски, то есть раскачиваются настолько синхронно, что кажется, будто это делается по команде. А на противоположной стороне зала под стрельчатыми окнами компания куряк травит анекдоты. Время от времени взрыв сельскохозяйственного смеха заставляет стекла дрожать.
А вот два явных ашкеназа, один в кипе, другой – без, спорят на какие-то общие темы.
Руки пропеллерами мелькают в воздухе - нормальная еврейская дискуссия. Потом сержант, видимо, решает, что достаточно. Пора успокоить ребят, пусть поберегут энергию, война-то все-таки еще не окончена. Он подходит к ним, начинает что-то объяснять. Через секунду все трое хором кричат каждый свое и отчаянно машут руками. Причем, сержант больше и громче всех. Что, к сожалению, объединяет всех и даже религиозных, разумеется, после того, как они закончили молитву, это то, что жаркий день и жаркий бой за город Хеврон допекли публику и народ при первой же возможности стремиться снять с себя хотя бы часть одежды и полностью – обувь. Представляете – несколько сотен солдат. Человек, зашедший в это святое место со свежего воздуха, запросто может и сознание потерять. А ребята ничего, притерпелись. Не идти же на улицу ноги проветривать.
Плюс - острый запах йода. Прямо посреди зала расположился походный лазарет для легкораненых – тяжелых уже эвакуировали. У санитаров ни минуты покоя – мелькают старые окровавленные бинты, новые белоснежные, и в лучах, пробравшихся через узкие окна, время от времени поблескивают шприцы.
Но над всем витает некое общее чувство - мы дома! Этот дом ждал нас десятилетия, и вот, наконец, встреча!
Еще здесь присутствует Военный министр. Он приехал пару часов назад, уже успел выступить перед солдатами и теперь осматривает Пещеру и что-то обсуждает с офицерами. А за стенами застыл в ужасе арабский Хеврон. Чуть ли не с каждого окна свешивается простыня – «белый флаг». Местные жители уверены, что по всем законам морали евреи сейчас устроят им то же, что они устроили евреям в двадцать девятом. Они не требуют справедливости – они страшатся того, что им кажется справедливостью. Они умоляют о милосердии.
Но не все. Шейх Азиз не боится наказания. В том далеком двадцать девятом он был ребенком, а родители его в погроме не участвовали, вернее, почти не участвовали. Политикой он не интересуется, но веру, Коран, от новых хозяев в случае нужды готов защитить. Заодно и посмотреть, что они за хозяева. Слишком много шейх Азиз вкладывает в это слово, чтобы называть так каждого, кто с автоматом пробежится по улицам Хеврона.
Короче, не видел он еще в своей жизни истинных хозяев. Вот с такими мыслями шейх Азиз по ступеням поднимается в мечеть, где знает каждый закуток, каждую трещинку на стене.
Солдаты и не заметили, как в простенке на возвышении, которое утром специально соорудили для выступления министра, появился странный человек в белом одеянии, в зеленой чалме, из чего следовало, что он некогда совершил Хадж – паломничество в Мекку. Все замолкли, глядя на него. А он пробормотал несколько слов на арабском и потом неожиданно для всех заговорил на иврите.
- Во имя Повелителя вселенной,- произнес он вполголоса, а затем провозгласил: - Я обращаюсь к вам, евреи, еврейские солдаты, сыны брата нашего Ицхака!
Шейх говорил с акцентом, но несильным. Согласные звучали жестковато, но в целом реакция была – «и где он так наловкался?» Словно услышав это, а может быть действительно услышав, шейх Азиз ответил:
- Я говорю с вами на иврите. Я выучил иврит потому, что, пока Магомет не получил своего пророчества, иврит был языком, на котором Царь Вселенной говорил со своими подданными.
Объяснив таким образом, откуда у него такой иврит, араб продолжал:
- Я выше политики. Я не знаю, кто прав, кто виноват в разразившейся войне, и меня это не очень интересует. Мы были под турками, под англичанами, под Иорданией; мы и с вашей властью уживемся. Ахалан ва-сахалан! Добро пожаловать!
Но, – тут он поднял указательный палец, – я хочу сказать о другом. Мы находимся в святом месте. Мы называем его «аль –харам аль-ибрахими аль-шариф». Здесь Небеса почти соприкасаются с землею. Здесь покои Царя Вселенной. Любой мусульманин прежде, чем войти сюда, снимает обувь. Это, правда, и вы сделали, но он еще тщательнейшим образом совершает омовение ног, а также рук и главное – души. Он настраивает свои мысли и чувства на встречу с Повелителем и только потом торжественно, подчеркиваю – торжественно и вместе с тем смиренно, низко опустив голову,он входит в это святилище. А вы?! Как вы себя здесь ведете? Что здесь творится? Пот! Грязь! Вонь! Стыдно, евреи! Соберите свои вещмешки, свое оружие, свои грязные носки и грязные бинты и покиньте это здание. Сюда приходят молиться, а не вонять!
Всех парализовала такая тишина, что, вернись сюда сейчас египетские солдаты, наши бы, верно, не пошевелились. Казалось, никто не смеет поднять глаза и взглянуть в лицо обличителю. Военный министр стоял, растерянный, у входа в нишу, где по преданию была похоронена голова Эсава. Он понимал, что именно он должен хоть что-то ответить арабу, но в том-то и беда, что ответить было нечего.
Религиозные солдаты, опустив глаза, сидели или стояли в зависимости от того, в какой позе застала их речь шейха. Прочие начали потихоньку выполнять программу, намеченную шейхом, то есть кто рукой, кто мыском ноги подтягивать к себе разбросанные по полу вещи и запихивать их в рюкзаки.
И вдруг – знаете, как бывает, когда по глади стола, заваленной обрывками бумажек, стружкой от очиненных карандашей и прочим мертвым мусором, пробирается одинокий муравей - движущаяся пылинка в мире оцепенения. Должно быть, именно так выглядела сверху анфилада, битком набитая людьми, каждый из которых боялся пошевелиться, когда вдруг через самый большой зал к возвышению, где стоял шейх, двинулся какой-то солдат. На вид ему было лет двадцать с небольшим, короткая бородка могла бы оставить у встречных сомнение, религиозный ли он вообще или являет собой вариант сефардского денди, из пижонства нацепившего кипу, если бы не кисти цицит, ниспадающие из-под гимнастерки. У него были большие чуть выпуклые черные, как у армянина, глаза, толстые губы и небольшой нос с горбинкой.
Молодой человек взошел на возвышение, поравнялся с шейхом, и обратился одновременно к нему и к каждому из солдат.
- Когда слуга собирается войти к царю, он принимает ванну, надевает свои лучшие одежды, а затем смиренно ждет, когда Повелитель соблаговолит его принять. Он выполняет свои обязанности быстро, четко и так, чтобы обращать на себя как можно меньше внимания. Он – слуга.
Но когда сын царя после многолетней разлуки возвращается в отцовский дворец, он не бежит умываться и умащать себя благовониями. В одежде, изорванной за время странствий, с лицом, покрытым дорожной пылью, он спешит в царские покои, чтобы скорее обнять отца. Слишком исстрадалась его душа вдали от отца, слишком иссохлось его сердце. Он спешит к отцу, чтобы скорее прильнуть к нему. Потому что он не слуга, а сын.
И отец не будет зажимать нос и кричать: «Ах, от тебя пахнет дорожным потом, ветром чужих полей и кровью, которую ты проливал, пока шел ко мне!» Он раскроет объятия, он прижмет любимого сына к своему иссохшемуся за годы разлуки сердцу. Потому что повелитель он – для слуг, а для принца он – отец.
Солдат метнул в араба обжигающий взгляд и закончил:
- Так что вон отсюда, сын служанки!
В то время еще никто не помышлял, что красный, белый и зеленый цвета* станут знаменем борьбы за уничтожения народа Израиля. Но именно такое сочетание являл собою после этой речи шейх Азиз в те несколько секунд, которые он еще оставался в Маарат Махпела. Зеленою была его чалма, белым – халат, ниспадающий до земли, а красным – красным, как огнетушитель, стало его лицо после той нерукотворной
* флаг Палестинской автономии
пощечины, которую отвесил ему еврей. Затем он повернулся и резко зашагал прочь.
Тишина, воцарившаяся после выступления шейха, была громом, какофонией, выступлением джаз-оркестра по сравнению с той свинцовой плитой безмолвия, которая легла на мечеть после выступления солдата. Коли мы сравнили его передвижение по залу с перемещениями муравья, то сейчас, вероятно, шаги настоящего муравья отозвались бы под сводами гулким эхом. Прошло минуты две прежде, чем публика начала оттаивать. Кто-то кашлянул, кто-то почесался, кто-то зажег сигаретку.
И тогда поднялся министр.
- Ты понимаешь, что ты натворил, солдат?! – прогремел он, сверкая своим единственным глазом. – Ты думаешь, если здесь нет корреспондентов, так никто ничего и не узнает? Да завтра же весь мир будет трубить о том, что израильский солдат оскорбил арабского шейха! Солдат, ты опозорил всю нашу армию! Ты...
Все повернулись к двери. Там вновь появился шейх Азиз. Его лицо больше не было красным. Оно было белым, как и полотняные одеяния шейха.
Опустив голову, он пересек зал, поднялся на помост, подошел к нагрубившему ему солдату, поклонился в пояс и сказал: - Прости меня, Господин!
Когда-то в усыпальнице наших отцов, именуемой «Пещера Махпела», арабы устроили мечеть. Теперь здесь – сумасшедший дом. Вот прямо на полу в кружок расселись чумазые танкисты и мордовороты из «Гивати» Тут можно услышать бесчисленные боевые истории, приключившиеся либо с самими рассказчиками, либо с кем-то из их друзей. В другом углу компания, явно возглавляемая каким-нибудь заводным «марокканцем», поет и прихлопывает в ладоши. У стены, испещренной змеистыми арабскими письменами, религиозные солдаты уже образовали миньян – боевую группу для совместной молитвы. Любопытно, что и молятся они как-то по-солдатски, то есть раскачиваются настолько синхронно, что кажется, будто это делается по команде. А на противоположной стороне зала под стрельчатыми окнами компания куряк травит анекдоты. Время от времени взрыв сельскохозяйственного смеха заставляет стекла дрожать.
А вот два явных ашкеназа, один в кипе, другой – без, спорят на какие-то общие темы.
Руки пропеллерами мелькают в воздухе - нормальная еврейская дискуссия. Потом сержант, видимо, решает, что достаточно. Пора успокоить ребят, пусть поберегут энергию, война-то все-таки еще не окончена. Он подходит к ним, начинает что-то объяснять. Через секунду все трое хором кричат каждый свое и отчаянно машут руками. Причем, сержант больше и громче всех. Что, к сожалению, объединяет всех и даже религиозных, разумеется, после того, как они закончили молитву, это то, что жаркий день и жаркий бой за город Хеврон допекли публику и народ при первой же возможности стремиться снять с себя хотя бы часть одежды и полностью – обувь. Представляете – несколько сотен солдат. Человек, зашедший в это святое место со свежего воздуха, запросто может и сознание потерять. А ребята ничего, притерпелись. Не идти же на улицу ноги проветривать.
Плюс - острый запах йода. Прямо посреди зала расположился походный лазарет для легкораненых – тяжелых уже эвакуировали. У санитаров ни минуты покоя – мелькают старые окровавленные бинты, новые белоснежные, и в лучах, пробравшихся через узкие окна, время от времени поблескивают шприцы.
Но над всем витает некое общее чувство - мы дома! Этот дом ждал нас десятилетия, и вот, наконец, встреча!
Еще здесь присутствует Военный министр. Он приехал пару часов назад, уже успел выступить перед солдатами и теперь осматривает Пещеру и что-то обсуждает с офицерами. А за стенами застыл в ужасе арабский Хеврон. Чуть ли не с каждого окна свешивается простыня – «белый флаг». Местные жители уверены, что по всем законам морали евреи сейчас устроят им то же, что они устроили евреям в двадцать девятом. Они не требуют справедливости – они страшатся того, что им кажется справедливостью. Они умоляют о милосердии.
Но не все. Шейх Азиз не боится наказания. В том далеком двадцать девятом он был ребенком, а родители его в погроме не участвовали, вернее, почти не участвовали. Политикой он не интересуется, но веру, Коран, от новых хозяев в случае нужды готов защитить. Заодно и посмотреть, что они за хозяева. Слишком много шейх Азиз вкладывает в это слово, чтобы называть так каждого, кто с автоматом пробежится по улицам Хеврона.
Короче, не видел он еще в своей жизни истинных хозяев. Вот с такими мыслями шейх Азиз по ступеням поднимается в мечеть, где знает каждый закуток, каждую трещинку на стене.
Солдаты и не заметили, как в простенке на возвышении, которое утром специально соорудили для выступления министра, появился странный человек в белом одеянии, в зеленой чалме, из чего следовало, что он некогда совершил Хадж – паломничество в Мекку. Все замолкли, глядя на него. А он пробормотал несколько слов на арабском и потом неожиданно для всех заговорил на иврите.
- Во имя Повелителя вселенной,- произнес он вполголоса, а затем провозгласил: - Я обращаюсь к вам, евреи, еврейские солдаты, сыны брата нашего Ицхака!
Шейх говорил с акцентом, но несильным. Согласные звучали жестковато, но в целом реакция была – «и где он так наловкался?» Словно услышав это, а может быть действительно услышав, шейх Азиз ответил:
- Я говорю с вами на иврите. Я выучил иврит потому, что, пока Магомет не получил своего пророчества, иврит был языком, на котором Царь Вселенной говорил со своими подданными.
Объяснив таким образом, откуда у него такой иврит, араб продолжал:
- Я выше политики. Я не знаю, кто прав, кто виноват в разразившейся войне, и меня это не очень интересует. Мы были под турками, под англичанами, под Иорданией; мы и с вашей властью уживемся. Ахалан ва-сахалан! Добро пожаловать!
Но, – тут он поднял указательный палец, – я хочу сказать о другом. Мы находимся в святом месте. Мы называем его «аль –харам аль-ибрахими аль-шариф». Здесь Небеса почти соприкасаются с землею. Здесь покои Царя Вселенной. Любой мусульманин прежде, чем войти сюда, снимает обувь. Это, правда, и вы сделали, но он еще тщательнейшим образом совершает омовение ног, а также рук и главное – души. Он настраивает свои мысли и чувства на встречу с Повелителем и только потом торжественно, подчеркиваю – торжественно и вместе с тем смиренно, низко опустив голову,он входит в это святилище. А вы?! Как вы себя здесь ведете? Что здесь творится? Пот! Грязь! Вонь! Стыдно, евреи! Соберите свои вещмешки, свое оружие, свои грязные носки и грязные бинты и покиньте это здание. Сюда приходят молиться, а не вонять!
Всех парализовала такая тишина, что, вернись сюда сейчас египетские солдаты, наши бы, верно, не пошевелились. Казалось, никто не смеет поднять глаза и взглянуть в лицо обличителю. Военный министр стоял, растерянный, у входа в нишу, где по преданию была похоронена голова Эсава. Он понимал, что именно он должен хоть что-то ответить арабу, но в том-то и беда, что ответить было нечего.
Религиозные солдаты, опустив глаза, сидели или стояли в зависимости от того, в какой позе застала их речь шейха. Прочие начали потихоньку выполнять программу, намеченную шейхом, то есть кто рукой, кто мыском ноги подтягивать к себе разбросанные по полу вещи и запихивать их в рюкзаки.
И вдруг – знаете, как бывает, когда по глади стола, заваленной обрывками бумажек, стружкой от очиненных карандашей и прочим мертвым мусором, пробирается одинокий муравей - движущаяся пылинка в мире оцепенения. Должно быть, именно так выглядела сверху анфилада, битком набитая людьми, каждый из которых боялся пошевелиться, когда вдруг через самый большой зал к возвышению, где стоял шейх, двинулся какой-то солдат. На вид ему было лет двадцать с небольшим, короткая бородка могла бы оставить у встречных сомнение, религиозный ли он вообще или являет собой вариант сефардского денди, из пижонства нацепившего кипу, если бы не кисти цицит, ниспадающие из-под гимнастерки. У него были большие чуть выпуклые черные, как у армянина, глаза, толстые губы и небольшой нос с горбинкой.
Молодой человек взошел на возвышение, поравнялся с шейхом, и обратился одновременно к нему и к каждому из солдат.
- Когда слуга собирается войти к царю, он принимает ванну, надевает свои лучшие одежды, а затем смиренно ждет, когда Повелитель соблаговолит его принять. Он выполняет свои обязанности быстро, четко и так, чтобы обращать на себя как можно меньше внимания. Он – слуга.
Но когда сын царя после многолетней разлуки возвращается в отцовский дворец, он не бежит умываться и умащать себя благовониями. В одежде, изорванной за время странствий, с лицом, покрытым дорожной пылью, он спешит в царские покои, чтобы скорее обнять отца. Слишком исстрадалась его душа вдали от отца, слишком иссохлось его сердце. Он спешит к отцу, чтобы скорее прильнуть к нему. Потому что он не слуга, а сын.
И отец не будет зажимать нос и кричать: «Ах, от тебя пахнет дорожным потом, ветром чужих полей и кровью, которую ты проливал, пока шел ко мне!» Он раскроет объятия, он прижмет любимого сына к своему иссохшемуся за годы разлуки сердцу. Потому что повелитель он – для слуг, а для принца он – отец.
Солдат метнул в араба обжигающий взгляд и закончил:
- Так что вон отсюда, сын служанки!
В то время еще никто не помышлял, что красный, белый и зеленый цвета* станут знаменем борьбы за уничтожения народа Израиля. Но именно такое сочетание являл собою после этой речи шейх Азиз в те несколько секунд, которые он еще оставался в Маарат Махпела. Зеленою была его чалма, белым – халат, ниспадающий до земли, а красным – красным, как огнетушитель, стало его лицо после той нерукотворной
* флаг Палестинской автономии
пощечины, которую отвесил ему еврей. Затем он повернулся и резко зашагал прочь.
Тишина, воцарившаяся после выступления шейха, была громом, какофонией, выступлением джаз-оркестра по сравнению с той свинцовой плитой безмолвия, которая легла на мечеть после выступления солдата. Коли мы сравнили его передвижение по залу с перемещениями муравья, то сейчас, вероятно, шаги настоящего муравья отозвались бы под сводами гулким эхом. Прошло минуты две прежде, чем публика начала оттаивать. Кто-то кашлянул, кто-то почесался, кто-то зажег сигаретку.
И тогда поднялся министр.
- Ты понимаешь, что ты натворил, солдат?! – прогремел он, сверкая своим единственным глазом. – Ты думаешь, если здесь нет корреспондентов, так никто ничего и не узнает? Да завтра же весь мир будет трубить о том, что израильский солдат оскорбил арабского шейха! Солдат, ты опозорил всю нашу армию! Ты...
Все повернулись к двери. Там вновь появился шейх Азиз. Его лицо больше не было красным. Оно было белым, как и полотняные одеяния шейха.
Опустив голову, он пересек зал, поднялся на помост, подошел к нагрубившему ему солдату, поклонился в пояс и сказал: - Прости меня, Господин!
четверг, 17 февраля 2011 г.
Тогда в Хевроне. Из романа "Четыре крыла Земли"
Т О Г Д А В Х Е В Р О Н Е
8 августа 1977. 2.00
Будильник был пулеметом. Минометом. Частоколом могучих взрывов, разносящих Вселенную к черту. Давид Изак приоткрыл глаза и с размаху, как муху, прихлопнул кнопку звонка. Будильник заткнулся. Давид снова закрыл глаза. У него в запасе несколько минут, не больше. Летом светает рано. Теперь уж он точно не заснет. Лежа в темноте, Давид усмехнулся. Странно, что он вообще спал этой ночью. Сейчас замкнется круг, начало которому было положено другой ночью, сорок восемь лет назад, восемнадцатого ава пять тысяч шестьсот восемьдесят девятого года по еврейскому календарю, двадцать четвертого августа тысяча девятьсот двадцать девятого - по христианскому.
* * *
24 августа 1929. Полночь.
Луна ничего не освещает. Кажется, будто она горит лишь для того, чтобы все ощутили, насколько вокруг темно. Не спит еврейский Хеврон - город Отцов, чьи камни еще хранят незримые следы Авраама и Ицхака, Яакова и Давида, город, где уже три тысячи лет живут евреи, город, где быть похороненным всегда считалось более почетным, чем в Иерусалиме. Теперь этот город застыл в ужасе, в ожидании того, что сам он вот-вот станет братской могилой. Девять лет назад арабы, жаждущие крови, пытались начать здесь погром. Тогда британские власти предотвратили его. Теперь же толпы вновь вышли на улицу. Англичане велят евреям сидеть дома, обещая, что войска и полиция защитят их. Защитят ли?
Двери заперты на замки, окна задраены железными жалюзи или железными ставнями. Мужчины сидят за столами, положив рядом кто нож, кто топорик. В доме Элиэзера-Дана Слонима собрались десятки людей в отчаянной надежде, что здесь их не тронут. У хозяина дома, директора банка «Леуми Палестайн Британия», члена городского совета, половина хевронских арабов ходит в друзьях, а уж что до влиятельных граждан, так и говорить не о чем: Слоним – всеобщий любимец! И кстати, всегда готов любого выручить деньгами, а проценты – смех один!
На диванах и коврах посапывают дети, по углам разбрелись женщины, бледные от страха, и мужчины, проклинающие свое бессилье перед надвигающимся цунами.
А в двухэтажную, с пилястрами, ешиву «Слободка» уже наведались. Здесь на пороге второго этажа лежит задержавшийся после уроков ученик. Вытекшая из его головы лужица со сползающими по ступенькам струйками похожа на огромного грязно-красного паука.
* * *
- Не говори глупостей, Хана! Я уверен, что ничего не случится. Наслушались болтовни этих юных сионистов, примчавшихся сюда из Иерусалима, вот теперь и дрожите.
Доктор Натан Изаксон с демонстративным спокойствием взялся за изящную витую ручку посеребренного подстаканника со схематичным изображением обрамленной двумя тонкими минаретами Пещеры Махпела, усыпальницы праотцев, и отхлебнул дымящегося чаю. Затем, откинувшись на стуле с мягкой спинкой и мягким сиденьем, продолжал:
- И с Довидом ничего не случится. Ну захотел мальчик провести шабат у друзей – что в этом страшного? Заночует у Бенциона или у Элиэзера. А как рассветет, да ночные страхи рассеются, прибежит домой.
За ставнями послышались ружейные аплодисменты его словам.
- Стреляют! – в ужасе воскликнула Хана, вскакивая с дивана. – Значит, уже началось!
- Тише! – шикнул на нее доктор Натан, сам, правда, несколько растерявшийся. – Шмулика и Фримочку разбудишь!
На секунду оба замолчали, невольно прислушиваясь к посапыванию малышей, доносящемуся из дальней комнаты, дверь которой на всякий случай оставили открытой.
На этом уютном фоне еще резче и отчаяннее зазвучал шепот Ханы:
- Ой, где наш Довид? Зачем я его отпустила?! Он так просил... А ведь у нас-то безопаснее!
И, поймав недоуменный взгляд мужа, пояснила:
- Натан, тебя же весь город знает! У тебя все лечатся! Наш дом арабы, может быть, пощадят!
- Они все дома пощадят, - раздражился доктор. – Они не только лечатся у нас, они торгуют с нами, работают у нас, а мы - у них, ходят к нам в гости! Cоседи будут нас убивать? Бред!
- А кто убивал в России, в моем родном Кишиневе? – спросила Хана. – Разве не соседи? Вчера на рыночную площадь приехал из Иерусалима парень на мотоцикле. Из наших, хевронских. Махмуд Маджали, сын шорника. Кричал, что в Иерусалиме - Аль-Кудсе, как он его называл - евреи убивают арабов, что муфтий призывает правоверных расправиться с местными евреями. Сегодня даже реба Элиэзера-Дана Слонима вместе с равом Франко на улице закидали камнями, когда они ходили на почту звонить в Иерусалим, советоваться, как быть. А потом к тому же ребу Слониму явилась делегация арабских больших персон - клялись, что в городе тишина и порядок, что евреям бояться нечего.
- Вот видишь! - успокоительно произнес доктор.
В ответ в дверь забарабанили.
- Не открывай! – взвизгнула Хана.
В спальне проснулась и заплакала двухлетняя Фрима. Хана побежала ее успокаивать. Доктор посмотрел вслед жене и приоткрыл маленькое квадратное окошко в железной двери.
- Пожалуйста, помогите мне! – запричитала за дверью молодая арабка в белом платке и похожем на балахон сатиновом халате, на котором вниз от воротничка тянулась цепочка пуговиц. В ее глазах под густыми черными бровями лютовало отчаяние. Видно, она так спешила, что чадру оставила дома. – Пойдемте со мною! Мой Муса заболел! У него горячка! Пожалуйста, пойдемте со мною! Спасите моего Мусу!
- Не ходи! – умоляюще вскрикнула Хана, появляясь в сенях со жмурящейся от света заспанной Фримой на руках.
- Ты с ума сошла, - прикрыв окошко в двери, сказал доктор. - Слава Б-гу, что она не понимает идиш! Я знаю эту женщину не первый год! Я у нее роды принимал, когда она производила на свет этого самого Мусу.
Он вновь открыл окошко.
- Сейчас! Сейчас! Конечно, я пойду, только вот чемоданчик взять надо.
Он снял с крюка большой ключ, должно быть, отлично подходивший к какой-нибудь старинной башне или просящийся в сказку о заколдованном замке, вставил его в скважину и провернул там.
- Вы пока заходи... – начал он, отворяя дверь.
Внезапно искаженное тревогой и страданием лицо чернобровой арабки с глазами, полными мольбы, улетело, уплыло куда-то влево, железная дверь сама собой распахнулась, лишь об пол звякнул ключ, вывалившийся из скважины, и перед доктором, застывшим в недоумении, возникло высоколобое тонкогубое лицо юноши, которое было бы красивым, если бы глаза не сузились от ненависти так, что их щелки вкупе с линией носа напоминали хищную птицу в полете. На заднем плане маячило еще несколько мужских лиц. Их выражение также не предвещало Натану и Хане Изаксон ничего хорошего.
- Ну что, Махмуд, моя помощь больше не требуется? Я пойду... - послышался откуда-то справа деловитый голос женщины, только что умолявшей доктора спасти ее сына.
Ночной гость, вперивший взгляд в доктора, отвечал, не поворачивая головы:
- Иди, Рита.
И шагнул прямо на доктора Изаксона. Хана закричала. На руках у нее зарыдала Фрима.
* * *
8 августа 1977. 2.15
Вставай, Давид! Тебя ждет твой Голиаф! Да, на Голиафа Махмуд Маджали вряд ли сейчас похож. Давид его в жизни не видел, но шестьдесят семь есть шестьдесят семь. Щеки, вероятно, отвисли, кожа вся в старческих пятнах и пупырышках...
Давид сел на кровати, шаря ногами по линолеуму в поисках тапочек. Конечно, и сам он тот еще Давид – не шестьдесят семь, правда, а пятьдесят семь, но тоже не совсем юность. Ладно, главное, что руки еще худо-бедно держат «узи» – даст Б-г и сегодня удержат! Цирк! На манеже - схватка старикашек.
После сна кости болели. «Ничего, разойдутся, - подумал Давид, - разработаются». Покряхтывая, он наклонился к тазику, за края которого была зацеплена наполненная водой медная кружка с двумя ручками. Он взял кружку и тщательно омыл руки. Обычный подъем, хотя и ранний. В туалете бачок подтекает; пока наполнится, тряпку выжимать можно. Вчера в мойке осталась чашка с недопитым чаем, и теперь по раковине и мраморному покрытию вокруг нее увлеченно снуют муравьи. Он пробормотал утренние, вернее, предутренние, благословения, заварил себе в турке кофе – черный, злой, кипящий. Все было настолько обыденным, настолько не вязалось с тем, что этого наступающего дня он ждал сорок восемь лет. Утреннюю молитву читать еще рано. Ее он прочтет позже, уже когда схватка старикашек закончится, и закончится его победой. Должна закончиться победой. Иначе нельзя. Давид натянул тонкий свитер-водолазку, джинсы и шагнул к выходу. Остановился у самой двери, обернулся, обвел взглядом комнату, на всякий случай прощаясь – а вдруг не вернется! – и вышел в ночь.
* * *
24 августа 1929. 16.00
- Вон он!
- Хватай его!
- Этбах эль яхуд! – Бей евреев!
Довид помчался по переулку, перемахнул через сложенную из камней ограду и попал в чей-то двор. Добежал до противоположной стенки, вскарабкался на нее. Ничего сложного в этом не было - стенка оказалась невысокая, причем нижний ряд камней был самый широкий, следующий – поуже, затем - еще уже, и он взбежал наверх по уступам, как по лестнице. Глянул вниз – и оцепенел. Если по эту сторону высота стены была примерно полтора человеческих роста, то с другой стороны находился высоченный обрыв, под которым простиралось поле, заваленное всяким хламом. Прыгнуть, не переломав в лучшем случае ног, а то и шеи, не представлялось возможным. А преследователи уже вломились во двор. Довид не знал, сколько их, да и какая разница – ему бы хватило одного. Он побежал по стене, каждую секунду рискуя сорваться, и вдруг услышал вопли совсем близко. Не оборачиваясь, мальчик спиною почувствовал, что самый резвый из преследователей уже на стене и гонится за ним. Неожиданно впереди справа замаячила плоская крыша сарая. Она находилась примерно посередине между верхним рядом стены и землей. Не спасение, но все же какой-то шанс остаться в живых. С размаху прыгнув на эту крышу, он испытал то, что, по рассказам, ощущали при турецкой власти наказуемые, когда их били палками по пяткам. Крыша охнула, но выдержала. Из чего она сделана, он не знал. Но, судя по трещинам и по тому, как она дрожала у него под ногами, была она весьма хрупкой. Может, от времени. Вдруг забавная мысль пришла ему в голову – мама всегда так переживала, какой он худющий и как мало ест. Интересно, выдержала бы его эта крыша, если бы он кушал курочку, бульончик и кугель всякий раз, когда мама его уговаривала?
Где сейчас мама, что с ней?
Осторожно пройдя по спасительной крыше, Довид спрыгнул наземь. На сей раз он проделал это куда аккуратнее – согнул ноги в коленях и спружинил. Не успел он, однако, ощутить каменистую хевронскую почву под ногами, как услышал столь истошный визг, что вновь подпрыгнул, на сей раз от неожиданности и на ровном месте. Источником визга был кто-то из авангарда преследователей, все-таки сорвавшийся со стены. Вообразив, что он сейчас вскочит и побежит за ним, Довид помчался по полю, но когда, запыхавшись, замедлил шаг и обнаружил, что сзади никто не топает, то остановился, чтобы перевести дух, и оглянулся. Несчастный преследователь все еще лежал на земле и вопил. Собственно, вопли Довид слышал и раньше, но с перепугу вообразил, что тот издает их на бегу, гонясь за ним. Теперь же, увидев, как араб корчится, Довид успокоился и, если бы не кошмары, свидетелем которых он был несколько часов назад, возможно, ощутил бы в душе жалость к покалеченному. Размышления его были прерваны появлением молодого и довольно толстого араба, который, несмотря на свой вес, лидировал в погоне. Оказавшись на стене в точности над сараем, он взмахнул пухлыми руками и спрыгнул. Схватившись за голову, Довид опрометью бросился прочь, но сзади раздался звук удара, за ним треск разламываемой крыши и новый крик, который, в отличие от прежнего, тоже, впрочем, не прекращавшегося, напоминал уже не визг, а рев. Прыжок стал для араба роковым, а Довид оказался в относительной безопасности. Стена была слишком высока, чтобы погромщикам прыгать с нее на землю, а сарай, развалившийся от прыжков на него, перестал быть плацдармом для нападения.
Но Довиду некогда было высчитывать, сколько у него шансов спастись. Вновь кинувшись бежать, он мчался, перелезая через каменные ограды, плача и дрожа от ужаса при мысли, что вот-вот встретится еще какой-нибудь араб или арабка – он боялся их всех – и юных, и старых. Он стремился избегать даже переулков – только задворки, задворки, задворки...
Это ему не помогло. Впереди опять появилась группа погромщиков, тех же или других, он не знал. Кто-то указал на него пальцем, и погоня возобновилась. Оторвавшись от преследователей, он влетел в первый попавшийся двор.
- Стой!
Он остановился, как вкопанный. Дальше бежать было некуда. Сзади жаждущая крови орава, прямо перед ним арабка лет сорока, худая, в зеленом балахоне, белом платке.
- Яхуди? – Еврей?
Он ничего не ответил.
- Быстро сюда!
Она схватила его за рукав, и через мгновение он уже оказался в каком-то погребе. Темнота ослепила его, но тут дверь открылась, и в луче вновь возникла его спасительница. Она показалась ему прекрасной, словно праматерь Сарра.
- Вот тебе вода, - на пол, рядом с ковриком, на который уселся Довид, женщина поставила большой глиняный кувшин с откидывающейся крышкой и крючковатым носиком, похожим на птичий клюв. - Сиди здесь тихо. Я тебя запру снаружи. Если явятся... Тебя как зовут?
- Довид... – прошептал мальчик.
- Довид?.. Довид... Дауд, по-нашему.
Она села на корточки рядом с ним, положила ему руки на плечи и твердо сказала:
- Ничего не бойся, Довид-Дауд.
И ласково добавила:
- Сынок...
* * *
8 августа 1977. 2.30
Шагая к «шин-гимель» - выезду из Кирьят-Арбы, Давид вспомнил тот жуткий день. Очень уж напоминает плохой американский фильм. Мальчик убегает от бандитов. При этом он прыг-скок, а они – один мешком сваливается со стены, другой ногами протыкает крышу сарая... Давид не выдержал и рассмеялся. Но тогда ему, маленькому Довиду Изаксону, было не до смеха.
* * *
24 августа 1929. 17.00
Оставшись один в темноте, Довид мгновенно растворился во сне. И увидел свой Хеврон, еврейский Хеврон. Увидел белую, с куполом, старинную синагогу Авраама Авину, перед которой по площадке в виде шахматного поля двигались фигурки мужчин в лапсердаках и черных шляпах. Увидел арочные входы в дома, где к стрельчатым дверным проемам вели узкие крутые каменные лестницы – даже в солнечный день под этими арками густилась полутьма, но была она какого-то синего оттенка, словно за каждой дверью скрывалось по маленькой луне. Увидел побуревшие от времени дома с узкими прямоугольными окнами. Увидел дворы с нагромождением строений, со стенами, сложенными столетия назад из квадратных камней, переулки, над которыми тоже нависали арки. Увидел евреев в хасидских шапках, шляпах и фесках на восточный манер и даже во сне подивился, насколько был древен, вечен и необъятен тот мир, где он жил до этого дня, мир, который сегодня залила кровь, завтра должно было захлестнуть опустошение, а послезавтра неминуемо ждало разрушение. Увидел еврейские ремесленные мастерские и торговые ряды, увидел веранду синагоги «Бейт Яааков» и башенки больницы «Хадасса», где евреи и арабы бесплатно лечились, увидел бесчисленные плиты старинного еврейского кладбища, увидел ешивы и хедеры и еврейские дома, дома, дома – белые островки в зеленом море садов. Увидел Пещеру Махпела – белую корону, которою увенчан город. Ее старинное здание распахнуло пред ним решетчатые двери и зарешеченные окна, расстелило пред ним красные ковры, а купола маленьких, стоящих на ножках-колоннах, надгробий Авраама и Сарры, Ицхака и Ривки, Яакова и Леи, зазвенели, словно колокольчики: «К нам, внучек, к нам!» А внучек лежал в темном погребе, чувствуя, насколько он чужой в родном городе. Лежал и дрожал. Не знал он, что слишком мало нас еще тогда было на нашей земле, слишком много нас расслаблялось в сытой, спокойной и, главное, совершенно безопасной Европе, и здесь, в Эрец Исраэль, не могли мы противостоять орде, налетевшей из окрестных стран за последние десятилетия. Не знал он, что скоро ни у кого из уцелевших не будет иного выхода, как оставить родной город на растерзание зверью, к которому в точности подходили слова пророка: «Убил, а теперь наследуешь!», и что суждено будет этой подлости длиться горьких тридцать восемь лет.
- Твой дом – Хеврон! – сказал некто, и он понял, что это его отец.
- Ты из Хеврона! – сказал некто голосом мамы.
- Пещера Махпела! – сказал отец.
- Ты вернешься в Хеврон! – сказала мама и добавила:
- Я буду ждать.
* * *
24 августа 1929. 17.30
- Убирайтесь отсюда! Это мой дом! Убирайтесь!
Это голос женщины, которая его спрятала. И следом мужские голоса:
- Прочь! Прочь! Мы знаем, что жидовский детеныш здесь! Уйди с дороги!
Последняя надежда – что это лишь сон, что он сейчас закончится и....
- Самира, добром просим! Мы не сделаем тебе ничего плохого! Пусти нас к мальчишке!
Нет, это не сон!
- Никогда! Это мой сын.
- Самира, побойся Аллаха! Какой он тебе сын! Если бы твой муж был сейчас здесь, он был бы с нами! А твой настоящий сын, так он вообще...
- Мой муж далеко! – не дала она им договорить. – А решаю здесь я!
- Женщина!
- Да, я женщина! Но я хозяйка! Убирайтесь с моего двора!
- Ты женщина. Ты жена нашего соседа. Нам нельзя к тебе прикасаться. Впусти нас по-хорошему!
За дверью началась какая-то возня. Очевидно, пришедшие пытались ее отпихнуть. Трепеща от ужаса, мокрый от пота, Довид сжался в комок. Он сидел на своем коврике, обхватив плечи руками и прилагал усилия, чтобы не обмочиться. И снова:
- Убирайтесь! Говорю вам, вы не войдете сюда! Вы не будете здесь убивать! Рашид, убери свой кинжал! Убери свой гнусный кинжал! Я не боюсь тебя! Что ты делаешь? А-а-а!
Раздался вопль Самиры, и вдруг наступила гробовая тишина.
«Ну всё!» - подумал Довид. Но это было не «всё». Как потом стало известно, Самиру ударили кинжалом по ноге, да так удачно, что перерезали сухожилие и сделали ее навечно хромою. Придет день, и эта хромота спасет жизнь ее настоящему сыну. Пока же она корчилась на земле, пытаясь заслонить собой дверь, и сквозь рыдания твердила:
- Я вам его не отдам! Я вам его не отдам! Я вам его не отдам!
За ее криками Довид не услышал удаляющихся шагов.
Не сразу удалось Самире, цепляясь пальцами за стену, подняться, чтобы открыть Довиду дверь. С его помощью она, плача от боли, доковыляла по каменной дорожке до дома, оставляя кровавый след. Впрочем, видом крови сегодня удивить Довида было уже трудно.
- Не надо, - сказала арабка, когда он попытался вслед за ней войти в дом, чтобы помочь ей промыть и перевязать рану. – Не надо, - повторила она, угадав его намерения. – Ты все-таки мальчик... Почти мужчина!.. Я соседку кликну, она все сделает. А ты беги! Сейчас же беги! Им лишь на миг стало стыдно! Они опомнятся и вернутся. А в доме я уже не смогу тебя загородить. Худая больно! - она улыбнулась сквозь слезы.
- Тетя Самира! – пробормотал он. – Я вас не брошу!
- Ты меня не бросишь, если побежишь сейчас. Со мною ничего не будет, а ты должен остаться жить, чтобы не получилось, что я зря мучилась. Сын у меня... нехороший сын у меня. А ты... Я как глаза твои увидела, так поняла – ты и есть мой сын. Так что ты живи и... и будь хорошим, чтобы я знала, что где-то есть у меня хороший сын тоже. Вот это и называется – не бросить.
- Мама... – прошептал он и по дорожке, выложенной из обломков каких-то плиток, мимо кустов мальвы, вытянувших шеи, точно жирафы, пошел к железной калитке. Только когда она лязгнула за спиной, понял Довид, насколько он на всем белом свете один, понял, что нет ему места на белом свете.
И вновь он на улице окровавленного города, бредет, куда не знает, и не знает, куда брести. И вновь пред ним светится лицо Самиры, и вновь звенят слова из «Мудрости Отцов», которую он учил в хедере - «Там, где нет людей, останься человеком».
* * *
В субботу, двадцать четвертого августа тысяча девятьсот двадцать девятого года по призыву иерусалимского муфтия и под руководством шейхов и кади толпы местных арабов и жителей соседних деревень устроили в Хевроне еврейский погром. Английская администрация категорически пресекла все попытки организовать самооборону, заявив, что гарантирует евреям безопасность при условии полной пассивности. В результате арабы беспрепятственно убивали и калечили, насиловали женщин, отрубали руки и пальцы, грабили и сжигали еврейские дома, разрушили больницу «Хадасса», разрушили построенную в пятнадцатом веке синагогу «Авраам Авину», разрушили «Слободку» и другие ешивы. Всего погибло шестьдесят семь человек, включая тех, что скончались от ран уже позже, будучи эвакуированы в Иерусалим. Оставшиеся в живых собрались в здании полиции. Сюда же, используя в качестве носилок снятые с петель двери, они сносили раненых. В здании этом когда-то располагалась ешива, потом его купил Любавичский ребе, а в начале Первой мировой войны оно было конфисковано турецкими властями как собственность гражданина враждебного государства. В семнадцатом году Палестиной завладели англичане, и можно было предположить, что они вернут Ребе его недвижимость, но не тут-то было. В том же году на родине Ребе власть захватили большевики, которые и вообще-то не были склонны отстаивать чью-либо собственность, а тем паче - собственность распространителя религиозного дурмана, да еще среди евреев - народа, которому они отвели роль цепного пса революции. Короче, здание так и не вернули законному владельцу. В его стенах устроили полицейское управление, а в ночь на двадцать пятое там же располагался импровизированный лазарет. Хотя и недолго. Вскоре убитых, раненых и тех, кто умер прямо на полу в полицейском управлении, переправили в огромное здание, официально именуемое «медсанчастью», которое со времен турок никто не называл иначе как «Карантина».
* * *
8 августа 1977. 2.45
Давид остановился посреди дороги, освещенной цепочкой рыжеглазых фонарей, и озадаченно почесал в затылке. А что было дальше? Неужели начинаются провалы в памяти? Он взглянул на дорогу. Справа стоял ряд больших арабских домов с задраенными жалюзи и ставнями, с тяжелыми законопаченными металлическими входами. Они казались крепостями, готовыми выдержать осаду Ночи. Ночь... Тогда тоже была ночь.
* * *
Ночь на 25 августа 1929.
Ночь обещала быть лунной, но солгала. Все небо оказалось закованным в светонепроницаемые тучи. Дорога белела в темноте. Ущелья казались морщинами на теле земли. Справа нависали тяжелые скалы. Отовсюду лягушки горько жаловались на свою судьбу. Должно быть, особо они сетовали на то, как легко закончить дни, и без того не бесчисленные, под колесом, копытом или подошвой сапога.
Внезапно Довид ощутил, сколько грязи налипло на его тело за этот день – пока он бегал от погромщиков, и потом, когда, уйдя от Самиры, мотался по городу. Он почувствовал, что силы на исходе, и залез в яму, кем-то вырытую довольно давно, потому что на дне ее уже успели разрастись колючки. Они больно царапали лодыжки, еще утром находившиеся под защитой чинных парадных субботних брючек, которые теперь, после общения с заборами и острыми краями скал, превратились в короткие штанишки на манер тех, что носили британские офицеры. Свернувшись калачиком на дне ямы, он мгновенно заснул. И мгновенно проснулся. Все, виденное днем, явилось к нему во сне, и через мгновение он был разбужен своим собственным криком – криком ужаса. Он снова заснул – и все повторилось. Он не знал, что тогда у Самиры в последний раз выспался перед тяжелой длительной бессонницей. Он не знал, что недели пройдут, прежде чем, благодаря усилиям врачей, он вновь сможет нормально спать. Он не знал, что, когда вырастет, до конца жизни будет во сне будить жену и сыновей тоненьким детским «Дяденька, пожалуйста, не убивайте!» и слышать в ответ: «Этбах эль-Яхуд!»
* * *
Утро 25 августа 1929.
Когда Довида привели в полицейское управление, раненых и убитых уже вывезли в «Карантину». Он начал обегать помещения, где были собраны сотни людей. Он искал своих. «Мама... папа... Фрима... Шмулик... Хоть кто-нибудь!..»
На заляпанном кровью и грязью полу в комнатах и коридорах сидели мужчины и женщины с растрепанными волосами, в разорванных одеждах, в кровоподтеках и с запекшейся кровью на лице, на платье. Женщины, в большинстве своем ставшие сегодня вдовами, многие не старше тридцати, сидели, словно окаменелые. Маленький Довид вглядывался в их безучастные, бесслезные лица, и, когда порою у какой-нибудь из них вырывался раздирающий душу стон, сразу же словно чья-то когтистая лапа сжимала сердце – «Мама! Папа! Фрима! Шмулик!» Зачем он в пятницу вечером отправился в гости к друзьям, оставил маму с папой, брата с сестрой? Головой он понимал, что никого бы не мог ни защитить, ни спасти, но... но лучше бы он остался с ними. Меж сидящими сновали подростки – мальчики и девочки. В их руках были кувшины, кружки и меха с водой. Довид попросил высокого светловолосого парня лет двадцати в клетчатой кепке дать ему напиться, но не успел он сделать из кружки и нескольких глотков, как неподалеку пожилая женщина в сером платье и разодранной косынке упала в обморок, и он бросился к ней, чтобы напоить ее. Через минуту он вместе с остальными метался среди сидящих, подавая воду тем, кому становилось плохо, тем, кто испытывал жажду, тем, кто просто начинал биться в истерике. За окнами, забранными решетками, уже давно рассвело. Любопытно, что Довид, который в последний раз ел вчера утром, напрочь забыл про голод. И вообще помнил лишь одно – «Мама. Папа. Фрима. Шмулик».
В полицейском управлении их не было. Может быть, они среди раненых? На секунду мелькнувшая мысль, что через весь город бежать в «Карантину» безумно опасно, вызвала у него лишь усмешку – ну и что?! Ему не впервой. Он должен быть там.
...У самого выхода из полицейского управления его схватили за руку.
- Ты куда?! Совсем с ума сошел?! Сейчас нельзя выходить! Это очень рискованно!
Перед ним стоял их сосед, реб Мешулам. Всегда гладко выбритый, с иголочки одетый, сейчас он выглядел так, будто по нему проскакал табун лошадей. Щеки были покрыты щетиной, а его капотой, казалось, помыли пол. Впрочем, Довиду было не до него.
- Пустите, реб Мешулам! Может, они там!
- Где - «там»?
- В «Карантине»!
- Кто «они»?
Казалось, реб Мешулам тянет время. При этом голос у него почему-то начал дрожать.
- «Кто-кто»! – Довид никогда ни с кем так грубо не разговаривал, но сейчас это настолько не имело значения! – Мама, папа, Фрима, Шмулик!
Реб Мешулам, все еще вцепившись в Довида, долго-долго смотрел ему в глаза, наконец тихо сказал:
- Они там. Но идти туда не надо.
И выпустил безжизненно повисшую руку Довида.
* * *
25 августа 1929. 12.00
Он стоял в своей грязной капоте, прислонившись к серой стене коридора, и монотонным голосом говорил:
– Я сам видел. Их зарубили топорами. И братишку с сестренкой тоже. Сестренка совсем крохотная была... увернуться пыталась...
Слова эти доносились до него, будто с другого конца Вселенной. Сознание пыталось оттолкнуть их, закрыться от них, а когда из этого ничего не выходило, с болью, кровоточа, принимало.
- А все Махмуд Маджали! – продолжал реб Мешулам. – Девятнадцать лет мерзавцу, а гляди-ка – сколотил банду таких же юных уродов, как и он сам, и зверствуют! Хану с Иосефом убили, детей их убили, брата моего убили....
Тут нечто, непроницаемое, как беззвездное небо, колпаком опустилось на сознание Довида.
Мама.
Папа.
Фрима.
Шмулик.
Очнулся он у кого-то на руках. Первое ощущение – руки очень добрые. Второе – очень сильные. Казалось, они сейчас переставят Довида с места на место, как шахматную фигурку, вытащат из распадающегося мира и внесут в новый Ноев ковчег, в колыбель, где должен вырасти иной, лучший мир.
Он открыл глаза. Перед ним был тот самый парень в клетчатой кепке. Теперь, находясь у него на руках, Довид в упор рассмотрел лицо паренька. Лицо как лицо. Без усов, без бороды. К тому же лопоухое. И нос, как положено еврею: «берешь в руки – маешь вещь». Многие лица то мельтешили, то застывали в этом котле, где, выкипая, расплескивалось человеческое горе. Но это лицо отличалось от остальных какой-то внутренней силою и внутренним спокойствием. Да, больно, да, тяжело, но жить надо. Надо идти. Надо делать свое еврейское дело.
- Держись, мальчик! – сказал ему паренек. – То, что случилось с твоими, - это очень страшно. Но ты держись!
- Как тебя зовут? – спросил Довид сквозь слезы.
- Эфраим, - отвечал парень. – В России звался Фроимом, а здесь на нашем палестинском иврите – Эфраим! А тебя?
- Довид Изаксон.
- Довид, говоришь? Что это за «Довид»? - он как бы нарочно надавил ударением на первый слог. – До-о-овид... – насмешливо протянул он. – Сусло какое-то. Не Довид, а ДавИд! А? Сколько силы в этом! Как звучит! Словно удар копья! Так что давай, Давид! – он еще крепче обнял мальчика. – Держись! Весь мир – очень узкий мост. И главное – ничего не бояться!
- А ты ничего не боишься? – неожиданно спросил Давид, утирая слезы.
- Боюсь, - столь же неожиданно признался Эфраим. - Боюсь, что начну бояться. Понимаешь, мы вернулись к себе домой, мы здесь хозяева. Стоит нам начать бояться – и мы уже никто – новый галут, изгнание, хотя и на своей собственной земле.
* * *
25 августа 1929. 19.30
Наступали сумерки. Сумерки наступали. Перешли в наступление. С тех самых гор,
откуда в шабат на Хеврон обрушилась черная орда погромщиков, теперь обрушивалась черная лавина тьмы.
Из «Карантины», расположенной за мусульманским кладбищем, выехал черный фургон с печальным грузом. Когда он проезжал мимо здания полиции, евреи высыпали на крышу, чтобы проститься с зашитыми в саваны сорока девятью хевронцами, которых уже никто никогда не изгонит с нашей земли, вернее, из нашей земли. Власти разрешили лишь десяти евреям участвовать в похоронах, да и то со скрипом. Остальные толпою стояли на крыше и провожали. Довид с Эфраимом оказались как раз посередине этой толпы.
- Пожалуйста, подними меня! – попросил Довид Эфраима.
- Не надо, - сказал Эфраим с неожиданной нежностью. – Тебе будет больно смотреть на это.
- Ты хочешь, чтобы я привык бояться боли? - по-взрослому спросил Довид.
Эфраим посмотрел в его серьезные глаза и подхватил его на руки. Довид глянул вниз. Там, в крытом грузовике
«Шмулик, пойдем на качели, мы давно с тобой не качались».
«Фримочка, дай-ка мне ручку, немножко поучимся ходить».
«Мамуля, ты все время зашиваешь и зашиваешь. Научи меня тоже зашивать, я тебе помогать буду».
«Папа, не сердись, ну заигрались мы с Бенционом. Все, видишь, я уже сижу и учу «Мишну».
Стоп. Он плакать не будет.
В тот момент, когда грузовик поравнялся со зданием полиции, стоящие на крыше не выдержали. Крик ужаса разрезал мертвую тишину, унесся вдаль, отразился от гор, эхом накрыл город и прокатился до самой пещеры Махпела. Кричали все – мужчины, женщины, дети. Казалось, только сейчас очнулись они от обморока, вспомнили все, что вчера произошло, и не могут вынести... Не кричал Эфраим. Он приехал на Родину не для
того, чтобы стенать, а чтобы, как верный ученик рава Кука, сочетая труд и Тору, строить здесь еврейское государство и тем самым приближать Избавление евреям и всему миру.
Он взглянул на Довида, сидящего у него на руках. Тот тоже не кричал. Лишь глаза сомкнулись в щелки. В них чернела ненависть. Эфраим понял – это уже не Довид. Это Давид.
* * *
- Представляете, идем мы по дорожке между оливами, несем тела наших святых... А там с лопатами стоят арабы и копают эти могилы по приказу англичан. Увидели нас, кто-то из них подал сигнал - и хором запели веселую песню! Бодренько так запели. Дескать, велено копать, мы и копаем, а радости нашей вы у нас не отнимите! Неужели среди них совсем нет людей?!
«Есть», - про себя ответил Давид.
Странно, этот человек в ермолке, лапсердаке, с широкой белой бородой и в круглых очках еще что-то говорил, но звук исчез, а с ним померк и дневной свет. Давид вдруг увидел Хеврон, окутанный черным туманом, сквозь который то тут, то там пробивалось слабое мерцание редких огоньков. Из-за скалистого холма медленно, будто нехотя, выползла ущербная луна. Ее болезненный свет упал на серые каменные дома Города Отцов, на ветви олив, мечущих черные тени в сторону свежих могил. Давид увидел, как сгорбленные, согнутые евреи опускают в братские могилы одного за другим своих святых, накрывают эти могилы досками и сверху кладут надгробные камни.
* * *
А потом прорезался голод. Двое суток Давид ничего не ел и не замечал этого, а вот на третьи, очнувшись от видения, в котором мамочку, отца, Фримочку и маленького Шмулика зарывали в землю, он пришел в себя и вдруг ощутил, будто кто-то запускает ножницы ему в пищевод, аж до самого желудка, и там раскрывает. Давид осмотрелся. Вокруг люди давно уже стонали от голода. Некоторые были в обмороке. Впрочем, к обморокам и он, и все остальные за эти два дня привыкли. Хуже обстояло дело с детьми. Бледненькие, они плакали и просили мам дать им покушать. Обращения к полицейским далеко не сразу возымели действие. В конце концов все же появилось несколько арабов с полусгоревшими лепешками, так называемыми питами. Народ слегка воспрянул духом, но выяснилось, что цену арабы ломят тройную. И это при том, что у многих, чуть ли не у большинства, вообще не было ни фунта – ведь когда убегаешь от погромщиков, о деньгах не думаешь. Что ж, не зря еврейский Хеврон носил репутацию города праведников - те, у кого оказались деньги, купили еды на всех. Получив свою питу, Давид уселся на ужасающе грязный пол и начал поглощать кусок за куском, с удовлетворением отмечая, что ножницы становятся все тоньше, тупее и мягче.
- Знаешь, кого я увидел среди продающих питы? – спросил сидящий рядом реб Мешулам, аккуратно прожевав свою питу, а затем собрав с воротника и груди в ладонь крошки и проглотив их.
Давид вопросительно посмотрел на него.
- Махмуда Маджали, - наставительно сообщил реб Мешулам.
- Что?! – Давид вскочил, уронив на каменный пол недоеденную половину питы. – Где?! Где он?!
- Кто?– философски спросил реб Мешулам, задумавшийся о чем-то своем.
- Махмуд Маджали! – заорал Давид.
- Куда-то туда пошел вместе с остальными, - пожимая плечами, предположил реб Мешулам и махнул в сторону выхода из зала. – А зачем тебе? Не будешь же ты мстить...
- Буду, - крикнул изумленному ребу Мешуламу Давид и бросился через хаос едящих, пьющих и спящих.
Эх, куда Эфраим запропастился?! Вот кто бы сейчас помог! Но Эфраима рядом не было, и Давид бежал один. Он сам не отдавал себе отчета, ни как он узнает Махмуда Маджали, ни что сделает, когда его узнает – бросится ли на него с кулаками или просто посмотрит в лицо, чтобы лицо это навсегда запомнить. Однако ни тому, ни другому не суждено было осуществиться. Когда Давид выскочил на улицу, там уже никого не было.
* * *
Ближе к вечеру под конвоем двух полицейских автомобилей приехало шестнадцать грузовиков, присланных из Иерусалима еврейскими организациями. Люди начали собирать даже не пожитки, а то, что успели унести из дому в преддверии или во время погрома. «Ерушалаим... Ерушалаим...» - зашелестело по залу. Значит, всё. Прощай, Хеврон! Город, где ты родился, город, где все твое, город, где навсегда остались твои родители, твои братишка с сестренкой, город, из которого ты за всю жизнь толком и не выезжал-то ни разу... Давид почувствовал, как, несмотря на все его усилия, слезы все-таки выплескиваются из глаз. На миг - и в последний раз - он опять стал Довидом.
Солнце потихоньку опускалось за покрытый оливами холм, на котором располагалось еврейское кладбище, обогатившееся в эту ночь пятью братскими могилами. Длинные тени накрыли Город Отцов, Город Святости, Город Детства. Две плотные шеренги полицейских протянулись от входа в полицейское управление и до шоссе. Первым между ними пошел реб Мешулам с узелком. За ним – Эфраим с винтовкой, которую власти заставили его сдать в банк (!) три дня назад, когда он приехал в Хеврон. Теперь удалось получить ее обратно. Следом – Давид с подаренной английским полицейским кисточкой винограда. А потом уже – остальные. Один за другим, едва держась на ногах от горя и усталости, проходили евреи между двумя шеренгами и влезали в машины. Вокруг, повсюду, куда хватало глаз, на крышах и каменных оградах разместились арабы и с любопытством смотрели. Грузовики загрузились и тронулись с места. Три тысячи лет еврейского присутствия в Хевроне кончились.
Давид ехал мимо разбитых окон и сорванных с петель дверей, мимо стен, черных от копоти, и окон, черных от скорби. Он ехал по вымершим улицам и вдыхал запах гари. И вдруг он услышал голос. Это был его собственный голос. Губы его были плотно сжаты, но голос звучал. Звучал не по-детски твердо и произносил всего две фразы – «я вернусь в Хеврон» и «я отомщу Махмуду Маджали». Он увидел со стороны свое лицо – детское, осунувшееся, перепачканное, с сухими глазами, и вновь услышал: «Я вернусь в Хеврон. Я отомщу Махмуду Маджали. Я вернусь в Хеврон. Я отомщу Махмуду Маджали. Я вернусь в Хеврон. Я отомщу Махмуду Маджали».
8 августа 1977. 2.00
Будильник был пулеметом. Минометом. Частоколом могучих взрывов, разносящих Вселенную к черту. Давид Изак приоткрыл глаза и с размаху, как муху, прихлопнул кнопку звонка. Будильник заткнулся. Давид снова закрыл глаза. У него в запасе несколько минут, не больше. Летом светает рано. Теперь уж он точно не заснет. Лежа в темноте, Давид усмехнулся. Странно, что он вообще спал этой ночью. Сейчас замкнется круг, начало которому было положено другой ночью, сорок восемь лет назад, восемнадцатого ава пять тысяч шестьсот восемьдесят девятого года по еврейскому календарю, двадцать четвертого августа тысяча девятьсот двадцать девятого - по христианскому.
* * *
24 августа 1929. Полночь.
Луна ничего не освещает. Кажется, будто она горит лишь для того, чтобы все ощутили, насколько вокруг темно. Не спит еврейский Хеврон - город Отцов, чьи камни еще хранят незримые следы Авраама и Ицхака, Яакова и Давида, город, где уже три тысячи лет живут евреи, город, где быть похороненным всегда считалось более почетным, чем в Иерусалиме. Теперь этот город застыл в ужасе, в ожидании того, что сам он вот-вот станет братской могилой. Девять лет назад арабы, жаждущие крови, пытались начать здесь погром. Тогда британские власти предотвратили его. Теперь же толпы вновь вышли на улицу. Англичане велят евреям сидеть дома, обещая, что войска и полиция защитят их. Защитят ли?
Двери заперты на замки, окна задраены железными жалюзи или железными ставнями. Мужчины сидят за столами, положив рядом кто нож, кто топорик. В доме Элиэзера-Дана Слонима собрались десятки людей в отчаянной надежде, что здесь их не тронут. У хозяина дома, директора банка «Леуми Палестайн Британия», члена городского совета, половина хевронских арабов ходит в друзьях, а уж что до влиятельных граждан, так и говорить не о чем: Слоним – всеобщий любимец! И кстати, всегда готов любого выручить деньгами, а проценты – смех один!
На диванах и коврах посапывают дети, по углам разбрелись женщины, бледные от страха, и мужчины, проклинающие свое бессилье перед надвигающимся цунами.
А в двухэтажную, с пилястрами, ешиву «Слободка» уже наведались. Здесь на пороге второго этажа лежит задержавшийся после уроков ученик. Вытекшая из его головы лужица со сползающими по ступенькам струйками похожа на огромного грязно-красного паука.
* * *
- Не говори глупостей, Хана! Я уверен, что ничего не случится. Наслушались болтовни этих юных сионистов, примчавшихся сюда из Иерусалима, вот теперь и дрожите.
Доктор Натан Изаксон с демонстративным спокойствием взялся за изящную витую ручку посеребренного подстаканника со схематичным изображением обрамленной двумя тонкими минаретами Пещеры Махпела, усыпальницы праотцев, и отхлебнул дымящегося чаю. Затем, откинувшись на стуле с мягкой спинкой и мягким сиденьем, продолжал:
- И с Довидом ничего не случится. Ну захотел мальчик провести шабат у друзей – что в этом страшного? Заночует у Бенциона или у Элиэзера. А как рассветет, да ночные страхи рассеются, прибежит домой.
За ставнями послышались ружейные аплодисменты его словам.
- Стреляют! – в ужасе воскликнула Хана, вскакивая с дивана. – Значит, уже началось!
- Тише! – шикнул на нее доктор Натан, сам, правда, несколько растерявшийся. – Шмулика и Фримочку разбудишь!
На секунду оба замолчали, невольно прислушиваясь к посапыванию малышей, доносящемуся из дальней комнаты, дверь которой на всякий случай оставили открытой.
На этом уютном фоне еще резче и отчаяннее зазвучал шепот Ханы:
- Ой, где наш Довид? Зачем я его отпустила?! Он так просил... А ведь у нас-то безопаснее!
И, поймав недоуменный взгляд мужа, пояснила:
- Натан, тебя же весь город знает! У тебя все лечатся! Наш дом арабы, может быть, пощадят!
- Они все дома пощадят, - раздражился доктор. – Они не только лечатся у нас, они торгуют с нами, работают у нас, а мы - у них, ходят к нам в гости! Cоседи будут нас убивать? Бред!
- А кто убивал в России, в моем родном Кишиневе? – спросила Хана. – Разве не соседи? Вчера на рыночную площадь приехал из Иерусалима парень на мотоцикле. Из наших, хевронских. Махмуд Маджали, сын шорника. Кричал, что в Иерусалиме - Аль-Кудсе, как он его называл - евреи убивают арабов, что муфтий призывает правоверных расправиться с местными евреями. Сегодня даже реба Элиэзера-Дана Слонима вместе с равом Франко на улице закидали камнями, когда они ходили на почту звонить в Иерусалим, советоваться, как быть. А потом к тому же ребу Слониму явилась делегация арабских больших персон - клялись, что в городе тишина и порядок, что евреям бояться нечего.
- Вот видишь! - успокоительно произнес доктор.
В ответ в дверь забарабанили.
- Не открывай! – взвизгнула Хана.
В спальне проснулась и заплакала двухлетняя Фрима. Хана побежала ее успокаивать. Доктор посмотрел вслед жене и приоткрыл маленькое квадратное окошко в железной двери.
- Пожалуйста, помогите мне! – запричитала за дверью молодая арабка в белом платке и похожем на балахон сатиновом халате, на котором вниз от воротничка тянулась цепочка пуговиц. В ее глазах под густыми черными бровями лютовало отчаяние. Видно, она так спешила, что чадру оставила дома. – Пойдемте со мною! Мой Муса заболел! У него горячка! Пожалуйста, пойдемте со мною! Спасите моего Мусу!
- Не ходи! – умоляюще вскрикнула Хана, появляясь в сенях со жмурящейся от света заспанной Фримой на руках.
- Ты с ума сошла, - прикрыв окошко в двери, сказал доктор. - Слава Б-гу, что она не понимает идиш! Я знаю эту женщину не первый год! Я у нее роды принимал, когда она производила на свет этого самого Мусу.
Он вновь открыл окошко.
- Сейчас! Сейчас! Конечно, я пойду, только вот чемоданчик взять надо.
Он снял с крюка большой ключ, должно быть, отлично подходивший к какой-нибудь старинной башне или просящийся в сказку о заколдованном замке, вставил его в скважину и провернул там.
- Вы пока заходи... – начал он, отворяя дверь.
Внезапно искаженное тревогой и страданием лицо чернобровой арабки с глазами, полными мольбы, улетело, уплыло куда-то влево, железная дверь сама собой распахнулась, лишь об пол звякнул ключ, вывалившийся из скважины, и перед доктором, застывшим в недоумении, возникло высоколобое тонкогубое лицо юноши, которое было бы красивым, если бы глаза не сузились от ненависти так, что их щелки вкупе с линией носа напоминали хищную птицу в полете. На заднем плане маячило еще несколько мужских лиц. Их выражение также не предвещало Натану и Хане Изаксон ничего хорошего.
- Ну что, Махмуд, моя помощь больше не требуется? Я пойду... - послышался откуда-то справа деловитый голос женщины, только что умолявшей доктора спасти ее сына.
Ночной гость, вперивший взгляд в доктора, отвечал, не поворачивая головы:
- Иди, Рита.
И шагнул прямо на доктора Изаксона. Хана закричала. На руках у нее зарыдала Фрима.
* * *
8 августа 1977. 2.15
Вставай, Давид! Тебя ждет твой Голиаф! Да, на Голиафа Махмуд Маджали вряд ли сейчас похож. Давид его в жизни не видел, но шестьдесят семь есть шестьдесят семь. Щеки, вероятно, отвисли, кожа вся в старческих пятнах и пупырышках...
Давид сел на кровати, шаря ногами по линолеуму в поисках тапочек. Конечно, и сам он тот еще Давид – не шестьдесят семь, правда, а пятьдесят семь, но тоже не совсем юность. Ладно, главное, что руки еще худо-бедно держат «узи» – даст Б-г и сегодня удержат! Цирк! На манеже - схватка старикашек.
После сна кости болели. «Ничего, разойдутся, - подумал Давид, - разработаются». Покряхтывая, он наклонился к тазику, за края которого была зацеплена наполненная водой медная кружка с двумя ручками. Он взял кружку и тщательно омыл руки. Обычный подъем, хотя и ранний. В туалете бачок подтекает; пока наполнится, тряпку выжимать можно. Вчера в мойке осталась чашка с недопитым чаем, и теперь по раковине и мраморному покрытию вокруг нее увлеченно снуют муравьи. Он пробормотал утренние, вернее, предутренние, благословения, заварил себе в турке кофе – черный, злой, кипящий. Все было настолько обыденным, настолько не вязалось с тем, что этого наступающего дня он ждал сорок восемь лет. Утреннюю молитву читать еще рано. Ее он прочтет позже, уже когда схватка старикашек закончится, и закончится его победой. Должна закончиться победой. Иначе нельзя. Давид натянул тонкий свитер-водолазку, джинсы и шагнул к выходу. Остановился у самой двери, обернулся, обвел взглядом комнату, на всякий случай прощаясь – а вдруг не вернется! – и вышел в ночь.
* * *
24 августа 1929. 16.00
- Вон он!
- Хватай его!
- Этбах эль яхуд! – Бей евреев!
Довид помчался по переулку, перемахнул через сложенную из камней ограду и попал в чей-то двор. Добежал до противоположной стенки, вскарабкался на нее. Ничего сложного в этом не было - стенка оказалась невысокая, причем нижний ряд камней был самый широкий, следующий – поуже, затем - еще уже, и он взбежал наверх по уступам, как по лестнице. Глянул вниз – и оцепенел. Если по эту сторону высота стены была примерно полтора человеческих роста, то с другой стороны находился высоченный обрыв, под которым простиралось поле, заваленное всяким хламом. Прыгнуть, не переломав в лучшем случае ног, а то и шеи, не представлялось возможным. А преследователи уже вломились во двор. Довид не знал, сколько их, да и какая разница – ему бы хватило одного. Он побежал по стене, каждую секунду рискуя сорваться, и вдруг услышал вопли совсем близко. Не оборачиваясь, мальчик спиною почувствовал, что самый резвый из преследователей уже на стене и гонится за ним. Неожиданно впереди справа замаячила плоская крыша сарая. Она находилась примерно посередине между верхним рядом стены и землей. Не спасение, но все же какой-то шанс остаться в живых. С размаху прыгнув на эту крышу, он испытал то, что, по рассказам, ощущали при турецкой власти наказуемые, когда их били палками по пяткам. Крыша охнула, но выдержала. Из чего она сделана, он не знал. Но, судя по трещинам и по тому, как она дрожала у него под ногами, была она весьма хрупкой. Может, от времени. Вдруг забавная мысль пришла ему в голову – мама всегда так переживала, какой он худющий и как мало ест. Интересно, выдержала бы его эта крыша, если бы он кушал курочку, бульончик и кугель всякий раз, когда мама его уговаривала?
Где сейчас мама, что с ней?
Осторожно пройдя по спасительной крыше, Довид спрыгнул наземь. На сей раз он проделал это куда аккуратнее – согнул ноги в коленях и спружинил. Не успел он, однако, ощутить каменистую хевронскую почву под ногами, как услышал столь истошный визг, что вновь подпрыгнул, на сей раз от неожиданности и на ровном месте. Источником визга был кто-то из авангарда преследователей, все-таки сорвавшийся со стены. Вообразив, что он сейчас вскочит и побежит за ним, Довид помчался по полю, но когда, запыхавшись, замедлил шаг и обнаружил, что сзади никто не топает, то остановился, чтобы перевести дух, и оглянулся. Несчастный преследователь все еще лежал на земле и вопил. Собственно, вопли Довид слышал и раньше, но с перепугу вообразил, что тот издает их на бегу, гонясь за ним. Теперь же, увидев, как араб корчится, Довид успокоился и, если бы не кошмары, свидетелем которых он был несколько часов назад, возможно, ощутил бы в душе жалость к покалеченному. Размышления его были прерваны появлением молодого и довольно толстого араба, который, несмотря на свой вес, лидировал в погоне. Оказавшись на стене в точности над сараем, он взмахнул пухлыми руками и спрыгнул. Схватившись за голову, Довид опрометью бросился прочь, но сзади раздался звук удара, за ним треск разламываемой крыши и новый крик, который, в отличие от прежнего, тоже, впрочем, не прекращавшегося, напоминал уже не визг, а рев. Прыжок стал для араба роковым, а Довид оказался в относительной безопасности. Стена была слишком высока, чтобы погромщикам прыгать с нее на землю, а сарай, развалившийся от прыжков на него, перестал быть плацдармом для нападения.
Но Довиду некогда было высчитывать, сколько у него шансов спастись. Вновь кинувшись бежать, он мчался, перелезая через каменные ограды, плача и дрожа от ужаса при мысли, что вот-вот встретится еще какой-нибудь араб или арабка – он боялся их всех – и юных, и старых. Он стремился избегать даже переулков – только задворки, задворки, задворки...
Это ему не помогло. Впереди опять появилась группа погромщиков, тех же или других, он не знал. Кто-то указал на него пальцем, и погоня возобновилась. Оторвавшись от преследователей, он влетел в первый попавшийся двор.
- Стой!
Он остановился, как вкопанный. Дальше бежать было некуда. Сзади жаждущая крови орава, прямо перед ним арабка лет сорока, худая, в зеленом балахоне, белом платке.
- Яхуди? – Еврей?
Он ничего не ответил.
- Быстро сюда!
Она схватила его за рукав, и через мгновение он уже оказался в каком-то погребе. Темнота ослепила его, но тут дверь открылась, и в луче вновь возникла его спасительница. Она показалась ему прекрасной, словно праматерь Сарра.
- Вот тебе вода, - на пол, рядом с ковриком, на который уселся Довид, женщина поставила большой глиняный кувшин с откидывающейся крышкой и крючковатым носиком, похожим на птичий клюв. - Сиди здесь тихо. Я тебя запру снаружи. Если явятся... Тебя как зовут?
- Довид... – прошептал мальчик.
- Довид?.. Довид... Дауд, по-нашему.
Она села на корточки рядом с ним, положила ему руки на плечи и твердо сказала:
- Ничего не бойся, Довид-Дауд.
И ласково добавила:
- Сынок...
* * *
8 августа 1977. 2.30
Шагая к «шин-гимель» - выезду из Кирьят-Арбы, Давид вспомнил тот жуткий день. Очень уж напоминает плохой американский фильм. Мальчик убегает от бандитов. При этом он прыг-скок, а они – один мешком сваливается со стены, другой ногами протыкает крышу сарая... Давид не выдержал и рассмеялся. Но тогда ему, маленькому Довиду Изаксону, было не до смеха.
* * *
24 августа 1929. 17.00
Оставшись один в темноте, Довид мгновенно растворился во сне. И увидел свой Хеврон, еврейский Хеврон. Увидел белую, с куполом, старинную синагогу Авраама Авину, перед которой по площадке в виде шахматного поля двигались фигурки мужчин в лапсердаках и черных шляпах. Увидел арочные входы в дома, где к стрельчатым дверным проемам вели узкие крутые каменные лестницы – даже в солнечный день под этими арками густилась полутьма, но была она какого-то синего оттенка, словно за каждой дверью скрывалось по маленькой луне. Увидел побуревшие от времени дома с узкими прямоугольными окнами. Увидел дворы с нагромождением строений, со стенами, сложенными столетия назад из квадратных камней, переулки, над которыми тоже нависали арки. Увидел евреев в хасидских шапках, шляпах и фесках на восточный манер и даже во сне подивился, насколько был древен, вечен и необъятен тот мир, где он жил до этого дня, мир, который сегодня залила кровь, завтра должно было захлестнуть опустошение, а послезавтра неминуемо ждало разрушение. Увидел еврейские ремесленные мастерские и торговые ряды, увидел веранду синагоги «Бейт Яааков» и башенки больницы «Хадасса», где евреи и арабы бесплатно лечились, увидел бесчисленные плиты старинного еврейского кладбища, увидел ешивы и хедеры и еврейские дома, дома, дома – белые островки в зеленом море садов. Увидел Пещеру Махпела – белую корону, которою увенчан город. Ее старинное здание распахнуло пред ним решетчатые двери и зарешеченные окна, расстелило пред ним красные ковры, а купола маленьких, стоящих на ножках-колоннах, надгробий Авраама и Сарры, Ицхака и Ривки, Яакова и Леи, зазвенели, словно колокольчики: «К нам, внучек, к нам!» А внучек лежал в темном погребе, чувствуя, насколько он чужой в родном городе. Лежал и дрожал. Не знал он, что слишком мало нас еще тогда было на нашей земле, слишком много нас расслаблялось в сытой, спокойной и, главное, совершенно безопасной Европе, и здесь, в Эрец Исраэль, не могли мы противостоять орде, налетевшей из окрестных стран за последние десятилетия. Не знал он, что скоро ни у кого из уцелевших не будет иного выхода, как оставить родной город на растерзание зверью, к которому в точности подходили слова пророка: «Убил, а теперь наследуешь!», и что суждено будет этой подлости длиться горьких тридцать восемь лет.
- Твой дом – Хеврон! – сказал некто, и он понял, что это его отец.
- Ты из Хеврона! – сказал некто голосом мамы.
- Пещера Махпела! – сказал отец.
- Ты вернешься в Хеврон! – сказала мама и добавила:
- Я буду ждать.
* * *
24 августа 1929. 17.30
- Убирайтесь отсюда! Это мой дом! Убирайтесь!
Это голос женщины, которая его спрятала. И следом мужские голоса:
- Прочь! Прочь! Мы знаем, что жидовский детеныш здесь! Уйди с дороги!
Последняя надежда – что это лишь сон, что он сейчас закончится и....
- Самира, добром просим! Мы не сделаем тебе ничего плохого! Пусти нас к мальчишке!
Нет, это не сон!
- Никогда! Это мой сын.
- Самира, побойся Аллаха! Какой он тебе сын! Если бы твой муж был сейчас здесь, он был бы с нами! А твой настоящий сын, так он вообще...
- Мой муж далеко! – не дала она им договорить. – А решаю здесь я!
- Женщина!
- Да, я женщина! Но я хозяйка! Убирайтесь с моего двора!
- Ты женщина. Ты жена нашего соседа. Нам нельзя к тебе прикасаться. Впусти нас по-хорошему!
За дверью началась какая-то возня. Очевидно, пришедшие пытались ее отпихнуть. Трепеща от ужаса, мокрый от пота, Довид сжался в комок. Он сидел на своем коврике, обхватив плечи руками и прилагал усилия, чтобы не обмочиться. И снова:
- Убирайтесь! Говорю вам, вы не войдете сюда! Вы не будете здесь убивать! Рашид, убери свой кинжал! Убери свой гнусный кинжал! Я не боюсь тебя! Что ты делаешь? А-а-а!
Раздался вопль Самиры, и вдруг наступила гробовая тишина.
«Ну всё!» - подумал Довид. Но это было не «всё». Как потом стало известно, Самиру ударили кинжалом по ноге, да так удачно, что перерезали сухожилие и сделали ее навечно хромою. Придет день, и эта хромота спасет жизнь ее настоящему сыну. Пока же она корчилась на земле, пытаясь заслонить собой дверь, и сквозь рыдания твердила:
- Я вам его не отдам! Я вам его не отдам! Я вам его не отдам!
За ее криками Довид не услышал удаляющихся шагов.
Не сразу удалось Самире, цепляясь пальцами за стену, подняться, чтобы открыть Довиду дверь. С его помощью она, плача от боли, доковыляла по каменной дорожке до дома, оставляя кровавый след. Впрочем, видом крови сегодня удивить Довида было уже трудно.
- Не надо, - сказала арабка, когда он попытался вслед за ней войти в дом, чтобы помочь ей промыть и перевязать рану. – Не надо, - повторила она, угадав его намерения. – Ты все-таки мальчик... Почти мужчина!.. Я соседку кликну, она все сделает. А ты беги! Сейчас же беги! Им лишь на миг стало стыдно! Они опомнятся и вернутся. А в доме я уже не смогу тебя загородить. Худая больно! - она улыбнулась сквозь слезы.
- Тетя Самира! – пробормотал он. – Я вас не брошу!
- Ты меня не бросишь, если побежишь сейчас. Со мною ничего не будет, а ты должен остаться жить, чтобы не получилось, что я зря мучилась. Сын у меня... нехороший сын у меня. А ты... Я как глаза твои увидела, так поняла – ты и есть мой сын. Так что ты живи и... и будь хорошим, чтобы я знала, что где-то есть у меня хороший сын тоже. Вот это и называется – не бросить.
- Мама... – прошептал он и по дорожке, выложенной из обломков каких-то плиток, мимо кустов мальвы, вытянувших шеи, точно жирафы, пошел к железной калитке. Только когда она лязгнула за спиной, понял Довид, насколько он на всем белом свете один, понял, что нет ему места на белом свете.
И вновь он на улице окровавленного города, бредет, куда не знает, и не знает, куда брести. И вновь пред ним светится лицо Самиры, и вновь звенят слова из «Мудрости Отцов», которую он учил в хедере - «Там, где нет людей, останься человеком».
* * *
В субботу, двадцать четвертого августа тысяча девятьсот двадцать девятого года по призыву иерусалимского муфтия и под руководством шейхов и кади толпы местных арабов и жителей соседних деревень устроили в Хевроне еврейский погром. Английская администрация категорически пресекла все попытки организовать самооборону, заявив, что гарантирует евреям безопасность при условии полной пассивности. В результате арабы беспрепятственно убивали и калечили, насиловали женщин, отрубали руки и пальцы, грабили и сжигали еврейские дома, разрушили больницу «Хадасса», разрушили построенную в пятнадцатом веке синагогу «Авраам Авину», разрушили «Слободку» и другие ешивы. Всего погибло шестьдесят семь человек, включая тех, что скончались от ран уже позже, будучи эвакуированы в Иерусалим. Оставшиеся в живых собрались в здании полиции. Сюда же, используя в качестве носилок снятые с петель двери, они сносили раненых. В здании этом когда-то располагалась ешива, потом его купил Любавичский ребе, а в начале Первой мировой войны оно было конфисковано турецкими властями как собственность гражданина враждебного государства. В семнадцатом году Палестиной завладели англичане, и можно было предположить, что они вернут Ребе его недвижимость, но не тут-то было. В том же году на родине Ребе власть захватили большевики, которые и вообще-то не были склонны отстаивать чью-либо собственность, а тем паче - собственность распространителя религиозного дурмана, да еще среди евреев - народа, которому они отвели роль цепного пса революции. Короче, здание так и не вернули законному владельцу. В его стенах устроили полицейское управление, а в ночь на двадцать пятое там же располагался импровизированный лазарет. Хотя и недолго. Вскоре убитых, раненых и тех, кто умер прямо на полу в полицейском управлении, переправили в огромное здание, официально именуемое «медсанчастью», которое со времен турок никто не называл иначе как «Карантина».
* * *
8 августа 1977. 2.45
Давид остановился посреди дороги, освещенной цепочкой рыжеглазых фонарей, и озадаченно почесал в затылке. А что было дальше? Неужели начинаются провалы в памяти? Он взглянул на дорогу. Справа стоял ряд больших арабских домов с задраенными жалюзи и ставнями, с тяжелыми законопаченными металлическими входами. Они казались крепостями, готовыми выдержать осаду Ночи. Ночь... Тогда тоже была ночь.
* * *
Ночь на 25 августа 1929.
Ночь обещала быть лунной, но солгала. Все небо оказалось закованным в светонепроницаемые тучи. Дорога белела в темноте. Ущелья казались морщинами на теле земли. Справа нависали тяжелые скалы. Отовсюду лягушки горько жаловались на свою судьбу. Должно быть, особо они сетовали на то, как легко закончить дни, и без того не бесчисленные, под колесом, копытом или подошвой сапога.
Внезапно Довид ощутил, сколько грязи налипло на его тело за этот день – пока он бегал от погромщиков, и потом, когда, уйдя от Самиры, мотался по городу. Он почувствовал, что силы на исходе, и залез в яму, кем-то вырытую довольно давно, потому что на дне ее уже успели разрастись колючки. Они больно царапали лодыжки, еще утром находившиеся под защитой чинных парадных субботних брючек, которые теперь, после общения с заборами и острыми краями скал, превратились в короткие штанишки на манер тех, что носили британские офицеры. Свернувшись калачиком на дне ямы, он мгновенно заснул. И мгновенно проснулся. Все, виденное днем, явилось к нему во сне, и через мгновение он был разбужен своим собственным криком – криком ужаса. Он снова заснул – и все повторилось. Он не знал, что тогда у Самиры в последний раз выспался перед тяжелой длительной бессонницей. Он не знал, что недели пройдут, прежде чем, благодаря усилиям врачей, он вновь сможет нормально спать. Он не знал, что, когда вырастет, до конца жизни будет во сне будить жену и сыновей тоненьким детским «Дяденька, пожалуйста, не убивайте!» и слышать в ответ: «Этбах эль-Яхуд!»
* * *
Утро 25 августа 1929.
Когда Довида привели в полицейское управление, раненых и убитых уже вывезли в «Карантину». Он начал обегать помещения, где были собраны сотни людей. Он искал своих. «Мама... папа... Фрима... Шмулик... Хоть кто-нибудь!..»
На заляпанном кровью и грязью полу в комнатах и коридорах сидели мужчины и женщины с растрепанными волосами, в разорванных одеждах, в кровоподтеках и с запекшейся кровью на лице, на платье. Женщины, в большинстве своем ставшие сегодня вдовами, многие не старше тридцати, сидели, словно окаменелые. Маленький Довид вглядывался в их безучастные, бесслезные лица, и, когда порою у какой-нибудь из них вырывался раздирающий душу стон, сразу же словно чья-то когтистая лапа сжимала сердце – «Мама! Папа! Фрима! Шмулик!» Зачем он в пятницу вечером отправился в гости к друзьям, оставил маму с папой, брата с сестрой? Головой он понимал, что никого бы не мог ни защитить, ни спасти, но... но лучше бы он остался с ними. Меж сидящими сновали подростки – мальчики и девочки. В их руках были кувшины, кружки и меха с водой. Довид попросил высокого светловолосого парня лет двадцати в клетчатой кепке дать ему напиться, но не успел он сделать из кружки и нескольких глотков, как неподалеку пожилая женщина в сером платье и разодранной косынке упала в обморок, и он бросился к ней, чтобы напоить ее. Через минуту он вместе с остальными метался среди сидящих, подавая воду тем, кому становилось плохо, тем, кто испытывал жажду, тем, кто просто начинал биться в истерике. За окнами, забранными решетками, уже давно рассвело. Любопытно, что Довид, который в последний раз ел вчера утром, напрочь забыл про голод. И вообще помнил лишь одно – «Мама. Папа. Фрима. Шмулик».
В полицейском управлении их не было. Может быть, они среди раненых? На секунду мелькнувшая мысль, что через весь город бежать в «Карантину» безумно опасно, вызвала у него лишь усмешку – ну и что?! Ему не впервой. Он должен быть там.
...У самого выхода из полицейского управления его схватили за руку.
- Ты куда?! Совсем с ума сошел?! Сейчас нельзя выходить! Это очень рискованно!
Перед ним стоял их сосед, реб Мешулам. Всегда гладко выбритый, с иголочки одетый, сейчас он выглядел так, будто по нему проскакал табун лошадей. Щеки были покрыты щетиной, а его капотой, казалось, помыли пол. Впрочем, Довиду было не до него.
- Пустите, реб Мешулам! Может, они там!
- Где - «там»?
- В «Карантине»!
- Кто «они»?
Казалось, реб Мешулам тянет время. При этом голос у него почему-то начал дрожать.
- «Кто-кто»! – Довид никогда ни с кем так грубо не разговаривал, но сейчас это настолько не имело значения! – Мама, папа, Фрима, Шмулик!
Реб Мешулам, все еще вцепившись в Довида, долго-долго смотрел ему в глаза, наконец тихо сказал:
- Они там. Но идти туда не надо.
И выпустил безжизненно повисшую руку Довида.
* * *
25 августа 1929. 12.00
Он стоял в своей грязной капоте, прислонившись к серой стене коридора, и монотонным голосом говорил:
– Я сам видел. Их зарубили топорами. И братишку с сестренкой тоже. Сестренка совсем крохотная была... увернуться пыталась...
Слова эти доносились до него, будто с другого конца Вселенной. Сознание пыталось оттолкнуть их, закрыться от них, а когда из этого ничего не выходило, с болью, кровоточа, принимало.
- А все Махмуд Маджали! – продолжал реб Мешулам. – Девятнадцать лет мерзавцу, а гляди-ка – сколотил банду таких же юных уродов, как и он сам, и зверствуют! Хану с Иосефом убили, детей их убили, брата моего убили....
Тут нечто, непроницаемое, как беззвездное небо, колпаком опустилось на сознание Довида.
Мама.
Папа.
Фрима.
Шмулик.
Очнулся он у кого-то на руках. Первое ощущение – руки очень добрые. Второе – очень сильные. Казалось, они сейчас переставят Довида с места на место, как шахматную фигурку, вытащат из распадающегося мира и внесут в новый Ноев ковчег, в колыбель, где должен вырасти иной, лучший мир.
Он открыл глаза. Перед ним был тот самый парень в клетчатой кепке. Теперь, находясь у него на руках, Довид в упор рассмотрел лицо паренька. Лицо как лицо. Без усов, без бороды. К тому же лопоухое. И нос, как положено еврею: «берешь в руки – маешь вещь». Многие лица то мельтешили, то застывали в этом котле, где, выкипая, расплескивалось человеческое горе. Но это лицо отличалось от остальных какой-то внутренней силою и внутренним спокойствием. Да, больно, да, тяжело, но жить надо. Надо идти. Надо делать свое еврейское дело.
- Держись, мальчик! – сказал ему паренек. – То, что случилось с твоими, - это очень страшно. Но ты держись!
- Как тебя зовут? – спросил Довид сквозь слезы.
- Эфраим, - отвечал парень. – В России звался Фроимом, а здесь на нашем палестинском иврите – Эфраим! А тебя?
- Довид Изаксон.
- Довид, говоришь? Что это за «Довид»? - он как бы нарочно надавил ударением на первый слог. – До-о-овид... – насмешливо протянул он. – Сусло какое-то. Не Довид, а ДавИд! А? Сколько силы в этом! Как звучит! Словно удар копья! Так что давай, Давид! – он еще крепче обнял мальчика. – Держись! Весь мир – очень узкий мост. И главное – ничего не бояться!
- А ты ничего не боишься? – неожиданно спросил Давид, утирая слезы.
- Боюсь, - столь же неожиданно признался Эфраим. - Боюсь, что начну бояться. Понимаешь, мы вернулись к себе домой, мы здесь хозяева. Стоит нам начать бояться – и мы уже никто – новый галут, изгнание, хотя и на своей собственной земле.
* * *
25 августа 1929. 19.30
Наступали сумерки. Сумерки наступали. Перешли в наступление. С тех самых гор,
откуда в шабат на Хеврон обрушилась черная орда погромщиков, теперь обрушивалась черная лавина тьмы.
Из «Карантины», расположенной за мусульманским кладбищем, выехал черный фургон с печальным грузом. Когда он проезжал мимо здания полиции, евреи высыпали на крышу, чтобы проститься с зашитыми в саваны сорока девятью хевронцами, которых уже никто никогда не изгонит с нашей земли, вернее, из нашей земли. Власти разрешили лишь десяти евреям участвовать в похоронах, да и то со скрипом. Остальные толпою стояли на крыше и провожали. Довид с Эфраимом оказались как раз посередине этой толпы.
- Пожалуйста, подними меня! – попросил Довид Эфраима.
- Не надо, - сказал Эфраим с неожиданной нежностью. – Тебе будет больно смотреть на это.
- Ты хочешь, чтобы я привык бояться боли? - по-взрослому спросил Довид.
Эфраим посмотрел в его серьезные глаза и подхватил его на руки. Довид глянул вниз. Там, в крытом грузовике
«Шмулик, пойдем на качели, мы давно с тобой не качались».
«Фримочка, дай-ка мне ручку, немножко поучимся ходить».
«Мамуля, ты все время зашиваешь и зашиваешь. Научи меня тоже зашивать, я тебе помогать буду».
«Папа, не сердись, ну заигрались мы с Бенционом. Все, видишь, я уже сижу и учу «Мишну».
Стоп. Он плакать не будет.
В тот момент, когда грузовик поравнялся со зданием полиции, стоящие на крыше не выдержали. Крик ужаса разрезал мертвую тишину, унесся вдаль, отразился от гор, эхом накрыл город и прокатился до самой пещеры Махпела. Кричали все – мужчины, женщины, дети. Казалось, только сейчас очнулись они от обморока, вспомнили все, что вчера произошло, и не могут вынести... Не кричал Эфраим. Он приехал на Родину не для
того, чтобы стенать, а чтобы, как верный ученик рава Кука, сочетая труд и Тору, строить здесь еврейское государство и тем самым приближать Избавление евреям и всему миру.
Он взглянул на Довида, сидящего у него на руках. Тот тоже не кричал. Лишь глаза сомкнулись в щелки. В них чернела ненависть. Эфраим понял – это уже не Довид. Это Давид.
* * *
- Представляете, идем мы по дорожке между оливами, несем тела наших святых... А там с лопатами стоят арабы и копают эти могилы по приказу англичан. Увидели нас, кто-то из них подал сигнал - и хором запели веселую песню! Бодренько так запели. Дескать, велено копать, мы и копаем, а радости нашей вы у нас не отнимите! Неужели среди них совсем нет людей?!
«Есть», - про себя ответил Давид.
Странно, этот человек в ермолке, лапсердаке, с широкой белой бородой и в круглых очках еще что-то говорил, но звук исчез, а с ним померк и дневной свет. Давид вдруг увидел Хеврон, окутанный черным туманом, сквозь который то тут, то там пробивалось слабое мерцание редких огоньков. Из-за скалистого холма медленно, будто нехотя, выползла ущербная луна. Ее болезненный свет упал на серые каменные дома Города Отцов, на ветви олив, мечущих черные тени в сторону свежих могил. Давид увидел, как сгорбленные, согнутые евреи опускают в братские могилы одного за другим своих святых, накрывают эти могилы досками и сверху кладут надгробные камни.
* * *
А потом прорезался голод. Двое суток Давид ничего не ел и не замечал этого, а вот на третьи, очнувшись от видения, в котором мамочку, отца, Фримочку и маленького Шмулика зарывали в землю, он пришел в себя и вдруг ощутил, будто кто-то запускает ножницы ему в пищевод, аж до самого желудка, и там раскрывает. Давид осмотрелся. Вокруг люди давно уже стонали от голода. Некоторые были в обмороке. Впрочем, к обморокам и он, и все остальные за эти два дня привыкли. Хуже обстояло дело с детьми. Бледненькие, они плакали и просили мам дать им покушать. Обращения к полицейским далеко не сразу возымели действие. В конце концов все же появилось несколько арабов с полусгоревшими лепешками, так называемыми питами. Народ слегка воспрянул духом, но выяснилось, что цену арабы ломят тройную. И это при том, что у многих, чуть ли не у большинства, вообще не было ни фунта – ведь когда убегаешь от погромщиков, о деньгах не думаешь. Что ж, не зря еврейский Хеврон носил репутацию города праведников - те, у кого оказались деньги, купили еды на всех. Получив свою питу, Давид уселся на ужасающе грязный пол и начал поглощать кусок за куском, с удовлетворением отмечая, что ножницы становятся все тоньше, тупее и мягче.
- Знаешь, кого я увидел среди продающих питы? – спросил сидящий рядом реб Мешулам, аккуратно прожевав свою питу, а затем собрав с воротника и груди в ладонь крошки и проглотив их.
Давид вопросительно посмотрел на него.
- Махмуда Маджали, - наставительно сообщил реб Мешулам.
- Что?! – Давид вскочил, уронив на каменный пол недоеденную половину питы. – Где?! Где он?!
- Кто?– философски спросил реб Мешулам, задумавшийся о чем-то своем.
- Махмуд Маджали! – заорал Давид.
- Куда-то туда пошел вместе с остальными, - пожимая плечами, предположил реб Мешулам и махнул в сторону выхода из зала. – А зачем тебе? Не будешь же ты мстить...
- Буду, - крикнул изумленному ребу Мешуламу Давид и бросился через хаос едящих, пьющих и спящих.
Эх, куда Эфраим запропастился?! Вот кто бы сейчас помог! Но Эфраима рядом не было, и Давид бежал один. Он сам не отдавал себе отчета, ни как он узнает Махмуда Маджали, ни что сделает, когда его узнает – бросится ли на него с кулаками или просто посмотрит в лицо, чтобы лицо это навсегда запомнить. Однако ни тому, ни другому не суждено было осуществиться. Когда Давид выскочил на улицу, там уже никого не было.
* * *
Ближе к вечеру под конвоем двух полицейских автомобилей приехало шестнадцать грузовиков, присланных из Иерусалима еврейскими организациями. Люди начали собирать даже не пожитки, а то, что успели унести из дому в преддверии или во время погрома. «Ерушалаим... Ерушалаим...» - зашелестело по залу. Значит, всё. Прощай, Хеврон! Город, где ты родился, город, где все твое, город, где навсегда остались твои родители, твои братишка с сестренкой, город, из которого ты за всю жизнь толком и не выезжал-то ни разу... Давид почувствовал, как, несмотря на все его усилия, слезы все-таки выплескиваются из глаз. На миг - и в последний раз - он опять стал Довидом.
Солнце потихоньку опускалось за покрытый оливами холм, на котором располагалось еврейское кладбище, обогатившееся в эту ночь пятью братскими могилами. Длинные тени накрыли Город Отцов, Город Святости, Город Детства. Две плотные шеренги полицейских протянулись от входа в полицейское управление и до шоссе. Первым между ними пошел реб Мешулам с узелком. За ним – Эфраим с винтовкой, которую власти заставили его сдать в банк (!) три дня назад, когда он приехал в Хеврон. Теперь удалось получить ее обратно. Следом – Давид с подаренной английским полицейским кисточкой винограда. А потом уже – остальные. Один за другим, едва держась на ногах от горя и усталости, проходили евреи между двумя шеренгами и влезали в машины. Вокруг, повсюду, куда хватало глаз, на крышах и каменных оградах разместились арабы и с любопытством смотрели. Грузовики загрузились и тронулись с места. Три тысячи лет еврейского присутствия в Хевроне кончились.
Давид ехал мимо разбитых окон и сорванных с петель дверей, мимо стен, черных от копоти, и окон, черных от скорби. Он ехал по вымершим улицам и вдыхал запах гари. И вдруг он услышал голос. Это был его собственный голос. Губы его были плотно сжаты, но голос звучал. Звучал не по-детски твердо и произносил всего две фразы – «я вернусь в Хеврон» и «я отомщу Махмуду Маджали». Он увидел со стороны свое лицо – детское, осунувшееся, перепачканное, с сухими глазами, и вновь услышал: «Я вернусь в Хеврон. Я отомщу Махмуду Маджали. Я вернусь в Хеврон. Я отомщу Махмуду Маджали. Я вернусь в Хеврон. Я отомщу Махмуду Маджали».
Подписаться на:
Сообщения (Atom)